Саломэ вынул из кармана телеграмму, но вместо того чтобы отдать ее Кларе Марии, разорвал пополам, на четвертушки, на восьмушки, на… пока не остались маленькие бумажные клочки.
Клара Мария застыла на месте, словно парализованная. Она сидела на кровати, прислонившись к глинобитной стене, и, казалось, слилась с неоштукатуренной глиной.
Вдруг она сорвала с вешалки желтое платье, натянула на себя, перевязала волосы лентой апельсинового цвета.
Она остановилась на пороге спиной к Саломэ. Капитан медленно застегивал рубашку, пуговицу за пуговицей, в ожидании, не изменит ли она своего решения. Нет. Застегнув и пиджак, он взял шляпу — настолько привык к фуражке, что еще подумал, ему ли принадлежит эта шляпа, — положил в карман револьвер, длинноствольный, сорок пятого калибра, лежавший на столе, вытащил из пачки сигарету, зажег.
— Дай мне сигарету, — сказала она, не оборачиваясь.
— С удовольствием… — отозвался он, довольный, что она наконец заговорила.
— Сигарету дают приговоренному перед расстрелом, прежде чем… — Она зажала сигарету в губах и ждала, когда капитан даст ей огня, однако тот как бы в шутку поднес спичку к ее глазам.
— Не будь скотиной, ты оставишь меня без ресниц!
— Чуточку опалю…
— Можешь хоть всю опалить эту свою любовницу… эта дура, должно быть, ждет тебя в своей конуре!
— Клара Мария, я ухожу…
— Прощай, Педро Доминго!..
— Мы расстаемся друзьями?
— Друзьями…
И, пожимая ему руку, она проронила:
— Мне незачем получать телеграммы, моя любовь неподалеку.
— Помощник управляющего?
— Я сказала — «моя любовь», значит, говорю не об этом рыжем гринго, который, когда проходит, всегда стучит в мою дверь и кричит: «Отдайся мне, приласкай меня, я подарю тебе автомашину и уйду!..» Нет, я говорю о моей настоящей любви, о белокуром юноше…
Саломэ сжал кисти ее рук.
— О ком?
— А тебе-то что, раз ты меня не любишь? Ухаживай за другой, за той, которую ты любишь! Комедиант! Лжец! Оставь уж меня с моим…
Она попыталась вырвать свои руки из рук капитана, но не смогла. Объятый бешенством, он сжимал ее запястья все крепче и крепче.
— Это ведь неправда… Признайся, что это неправда!
— А что неправда? Что неправда?.. Ха-ха!.. У тебя — телеграмма, у меня — любовь. Когда мужчина пожелает, так все к его услугам, а женщина пусть остается ни с чем! Вот что вам нравится! Вы хотели бы иметь все, и землю, и телеграммы! Почему ты порвал телеграмму?.. Почему не дал мне прочесть? Потому что там было имя этой шлюхи?.. Я так и чувствовала, мне сердце подсказывало… И потому вчера вечером я встретилась с моей новой любовью… Белокурый юноша с глазами гринго, но он не гринго!
Капитан с отвращением оттолкнул ее от себя, выплюнул окурок, уже давно потухший, и повернулся к ней спиной.
— Прощай, Педро Доминго! Как тебя безобразно зовут… Педро Доминго! А вот мою новую любовь зовут…
И она произнесла какое-то имя, которого он уже не расслышал.
XXXV
Боби и Хуамбо затерялись в ночи. Едва вступив в ночную тьму, сразу чувствуешь, насколько она плотна. Куда поставить ногу? На землю? На землю или на тьму? Погружая ногу в темноту, не ощущаешь почвы, но если сначала нащупаешь носком, то поймешь, что нога коснулась чего-то плотного. Грязь и мрак. Жидкая грязь незаметно переходит в воздух, которым ты дышишь, который обволакивает тебя, который пахнет тинистой топью, гнилыми листьями, дождем и мокрой шерстью дикого зверя. Боби ничего не говорил. Он потел. Пот обливал его неподвижное тело. Прежнее тело. Теперешнее тело. Всегдашнее тело. Только сейчас сраженное, измученное, спотыкающееся. Она втащила его с улицы. По-кошачьи. А завтра, очевидно, он сам сюда вернется. Любовь, отдающая каким-то странным ароматом. Ароматом цветов ночной красавицы — уэле де ноче. Брачным, свадебным ароматом. Он мчался верхом и стлался, как ползучее растение киламуль, что ткет своими вьющимися плетьми паутину. После скачки по беспредельной равнине перехватывает дыхание. Кто натягивает поводья? Наконец, наконец, наконец. Зачем еще натягивать? Опять скользит кошачьей лапкой по позвонкам, за ушами, по шее — и кровь смерчем подступает к голове, а возвращается сном. Мозг, словно легкие, действительность превращает в сон, во что-то эфемерное, в неудержимое, захватывающее бегство без слов… Но это не было сном… реальным было ощущение непрестанного бега пульсирующей крови — перехватывает горло, уже невозможно ни вздохнуть, ни проглотить слюну…
— Хозяин!.. Хозяин!.. — громко позвал его Хуамбо с порога. — Зачем ты вошел?.. Эта женщина плохая!.. Лучше тебе уйти!.. Не медли, хозяин, не медли!..
Из рук его ускользнул Боби — и ответила Клара Мария:
— Плохо твой матери будет, несчастный!
Это были только тени, тени в одежде людей, а под одеждой — живая человеческая кожа, пот.
Хуамбо, насмерть перепуганный, убежал — не заметил, как добрался до родного ранчо.
— Мать, не спишь?
— Нет…
— Мать, уже разбудили?
— Да.
— Мать, слышала, что гнилая женщина украла ребенка?
— Зачем увел ребенка на эту улицу?
— Не на улицу, а в рощицу.
— Увел?
— Увел.
— Самбито!
— Мать, не плачь! Слезы возвращаются, как осы, и жалят Самбито. Не Самбито ребенка увел, а женщина увела! Увела, чтобы спрятать его. Он сам хотел. Не хотел быть больше начальником. Шайка разбежалась, шайка покинула его среди мертвецов…
Мать мулата поднялась, будто поддерживаемая дрожащими своими морщинами, как пружинами, и ощупью, ощупью — длинны пальцы у слепой — отыскала двери ранчо.
— Пошли, Самбито, ребенок среди мертвецов!
— Нет, мать, ребенок вышел со мной! Шайка его покинула, он вышел со мной…
— Нет, Хуамбо, ребенок среди мертвецов!
— Ребенок в «Семирамиде», в доме Лусеро!
— Он среди мертвецов, Хуамбо, среди мертвецов! Пошли! Он останется, останется среди мертвецов, если его не заберут отсюда!
— Нет, мать, сюда его привезли, чтобы спасти от огненного ливня!
— Пусть его заберут! Пусть его заберут!..
Кружится голова. Кружится голова от зноя, как только ступила она за порог и глотнула горячего воздуха. Так закружилась голова, что она остановилась возле кактусов. Много колючек на лепешках кактуса опунции, и плоды его покрыты, как шерстью, острыми, цепкими волосками, что вонзаются иглами в руки, шарящие, плавающие в раскаленном ночном воздухе. Руки — горсточки костей — вылезают из накрахмаленных рукавов. Молчание.
Хуамбо хотел увести старуху домой. Но она продолжала настаивать на своем. Надо спасти Боби, спасти его от мертвецов. Мулату нужно пойти в «Семирамиду», дать знать миллионерам Лусеро об опасности, которая нависла над мальчиком. Если перед угрозой забастовки бежали все местные богачи, так чего ждут Лусеро, почему не упаковывают чемоданы, почему не спасают шкуру? Забастовщики убьют Боби, чтобы покончить с семейством Мейкера Томпсона. Он единственный мужчина, оставшийся в этой семье, и они выместят на внуке всю свою ненависть к его деду.
Хуамбо так и не понял, с которым из братьев Лусеро он говорил. Все они были старые, все толстые, у всех очки и седина, все смотрят недоверчиво. Нет, забастовки не будет. Его Зеленое Святейшество со своего смертного одра распорядился, чтобы рабочим дали все, чего они просили или просят. Обо всем этом сообщил мулату, бормоча себе под нос, тяжело вздыхая, будто раздувая кузнечные мехи, седовласый очкастый, недоверчиво глядевший толстяк. Один из Лусеро. Следовательно, не существует никакой опасности для Боби. Лусеро угостил мулата сигарой и дал знать, что беседа окончена.
Опьяневшему от дыма Хуамбо показалось, что он затягивается не сигарой, а горящей головешкой.
Шел он и шел с зажженной сигарой, обволакиваясь дымом, на поиски Боби. Не было Боби в «Семирамиде», убежал куда-то без своей шайки и никому не сказал, куда убежал. Мулат знал, где Боби, но так ему не хотелось встретить его там. Не хотелось увидеть его там, из своей засады — живая изгородь с горячими листьями, скользкая тропинка уходит из-под ног. Сколько раз, когда он еще не был пьян от дыма, мулат приходил туда, в этот самый уголок, именно сюда, и, как приговоренный к тюремному заключению… На вольном воздухе и под чистым небом… привороженный к одному месту, как все влюбленные, стоял перед белым домиком, примостившимся на самом краю насыпи. Зубы его начали выстукивать мелкую дробь, как только он увидел, что мальчик уже там, под покровом душного мрака, и тогда он сказал мальчику, что пришел проститься. Боби сжал кулаки в карманах штанов, заметив лицо мулата, походившее на подгоревшую булку, без единого волоска на голове, с еле заметными бровями и ресницами. Мулат едва переставлял ноги, сгорбился и, казалось, благодарил Боби за то, что тот не оставил его в одиночестве. А Боби хотелось, чтобы мулат исчез. Хотелось дунуть — и пусть мулат растает в воздухе. Однако Боби все же улыбнулся ему, довольный, что Хуамбо сопровождает его, — Боби был доволен не потому, что он чего-то боялся, хотя он и испытывал какое-то неприятное чувство от пустоты вечера, от незримого присутствия шагающих по улицам прохожих, — он боялся сойти с ума от этого тоскливого, непонятного и страстного ожидания. До каких пор может расширяться грудная клетка, в которой бешено бьется, не находя выхода, сердце, а в крови растворяются остатки былого желания, властной физической потребности видеть ее, быть с ней!