Звонок… еще… еще…
Тикисате беспрерывно вызывает Бананеру…
Бананера… Бананера… вызывает Тикисате… Тикисате вызывает по радио Бананеру…
Алло… алло… Бананера? Алло! Алло! Бананера? Бананера? Тикисате вызывает по телефону…
Те… те… те… те… тебя, Бананера… тебя, Бананера, те… те… те… тебя, Бананера, Тикисате вызывает по телеграфу…
Все средства сообщения в руках народа, но никто не отвечает. На месте все: верньеры, рукоятки, телеграфные ключи, микрофоны — и повсюду пустота. Пусто в конторах, пусто у аппаратов, покинутых телеграфистами и радистами, которые присоединились к народному торжеству. Прошел первый взрыв радости — безграничной, беспредельной радости, отзвучали здравицы и крики, похожие на укусы жаждущих свободы и срывающих с неба кусочки ее голубизны, — и мало-помалу все слилось в какую-то печальную какофонию, время от времени разрывавшуюся после глотка агуардьенте праздничными выстрелами.
Бананера наконец ответила.
Тикисате предложил перенести начало забастовки с ноль часов на девятнадцать часов того же дня. Если основная масса трудящихся, занятых на банановых плантациях, не выступит немедля, то нынешний политический кризис выльется лишь в простую перемену декораций, в простую перестановку тех же действующих лиц, пожирающих народ и отрыгивающих тиранией, а само слово Свобода окажется дивным цветком, растерявшим лепестки.
Бананера согласилась. Таким образом бастующие выигрывали пять часов, и можно было воспользоваться начавшимися повсюду волнениями и помешать «Тропикаль платанере» подорвать единство трудящихся, которые теперь требовали уже не только прибавки к заработку и улучшения условий жизни и труда, но и землю.
— Землю!.. Землю!.. Ве-е-е-р…ните нам землю! Ве-е-р-рните нам землю!..
У-у-ш-е-е-л! У-у-ш-е-ел!..
— Свобода! Свобода!.. Хлеба и свободы!.. Землю и свободу!..
Флориндо Кей подумал о Парижской коммуне, в ушах его звучала органная музыка, вспоминалась фраза из какой-то песенки: «Mais il est bien court le temps de cerises…»[158] Волосы его были взлохмачены, глаза защищены от солнца темными очками, рукава рубашки засучены — поджаривался он в своем фордике, в поселок он приехал не ради празднеств — праздниками были заняты организаторы профсоюза и руководители забастовки, которых обвиняли в убийстве Боби Мейкера Томпсона, — он приехал сюда, чтобы узнать, нельзя ли установить контакт с капитаном Педро Доминго Саломэ через Самуэлона, учившего того играть на гитаре, и с капитаном Леоном Каркамо, пользуясь содействием Андреса Медины, его друга детских лет. Оба капитана, Саломэ и Каркамо, обещали свести счеты с Зевуном, захватить комендатуру и в нужный момент встать на сторону народа, а этот момент как будто настал…
К автомобилю Кея почти одновременно подошли Медина и Самуэлон. Невозможно проникнуть в комендатуру. Невозможно. Нельзя даже приблизиться. Часовые не подпускают никого. В комендатуре что-то происходит, но никто ничего не знает, а телефонные провода перерезаны или отключены. На шпиле башенки развевается флаг. С террас глядят установленные на треножниках пулеметы в боевой готовности. Ниже — слепые, зашторенные окна, закрытые двери. Ходят взад и вперед часовые, отрывающие шаги свои от молчания. И всюду царит знойная дремота. Однако зной не может сдержать сверкающие солнечными бликами человечьи реки, потоки тысяч пальмовых сомбреро, то большекрылых, то похожих на плетеные корзинки. Люди, люди разливаются по улицам. Они кричат. Но теперь раздаются уже не здравицы, а угрозы — люди размахивают сомбреро, обнажают мачете. Как было бы здорово вытоптать на площади газоны, уничтожить английский парк, разбитый алькальдом, а его самого вздернуть на фонарь, сбросить на землю статую диктатора, не оставить ни камня от заведения Пьедрасанты, где за досками и каменной мельничкой для размола какао нашли образ Гуадалупской Девы — тот самый, который парикмахер подарил для приходской церквушки мексиканскому священнику Феррусихфридо Феху, высланному потом из страны по обвинению в агитации. Ну и история произошла: «Тропикаль платанера» воспротивилась тому, чтобы Гуадалупская дева красовалась во владениях Компании, изгнала священника-мексиканца, а образ индейской богоматери был обнаружен среди хлама Пьедрасанты, верного лакея Компании.
Радость охватила тех, кто атаковал заведение Пьедрасанты. Богатство лавочника разошлось по рукам: продукты, спиртные напитки, мельнички — для размола какао и маиса, машинка для поджаривания кофе. Все были безмерно счастливы своими приобретениями, к тому же здесь было вдоволь вина, пива, коньяка, виски — и все это даром. Изображение богородицы вручили женщинам, которые, сияя, терпеливо ожидали, когда и им что-нибудь перепадет. Женщины подняли священный образ, правда, не из роз, а из пыли и паутины и, в один миг обтерев его своими шалями — ребосо, понесли в церковь. Слова песнопений смешивались с криками толпы:
— Ве-е-ер-ните нам землю!.. Землю!.. Землю!..
— Хлеба и свободы!
— Земля и свобода!
— Землю! Землю! Землю!
Пречистая наша зачала беспорочно…
— Свобода!.. Свобода!..
Аве, Мария, благодати исполненная…
— Уш-е-е-л! У-ше-е-л! У-уш-е-е-л!..
Превыше тебя лишь господь, лишь господь…
— Землю!.. Землю!..
— Ве-е-ерните нам землю! Землю!.. Землю!..
Темные, липкие, возбужденные, как бы порожденные дремотой деревьев, толпы двигались от плантаций к поселку, оставляя позади обработанные поля, сверкавшие в лучах заката вечерней росой; от земли подымались испарения, как от огромных кастрюль, из которых соком банановых плодов, обсыпанных звездочками или золотистыми искорками, разливался зеленый, влажный вечер… Медленный марш человеческих муравейников иногда задерживался ненадолго — близ площадей, у станции, в ожидании поездов с новостями. Повсюду шумели толпы, пусто было только возле комендатуры, где часовые и пулеметы охраняли расчищенную площадку.
Вскоре в этом потоке пальмовых сомбреро, таком слитном до подхода к площади, стали возникать какие-то водовороты, и от потока отделились человеческие реки и ручейки. Люди устремлялись в одном направлении — на перекресток, где какой-то мужчина обращался к собравшимся…
Голос был его…
Кей выскочил из автомашины и прислушался.
У Медины и Самуэлона сомнений не было. Голос был его…
Они молниеносно обменялись взглядами и, не говоря ни слова, врезались в толпу. Самуэлон шел во главе, он был самый большой (он шел, посмеиваясь и приговаривая: «Дайте дорогу быку!..»), за ним следовал Флориндо, замыкал шествие Андрес Медина, маленький, нервный.
— Какое безрассудство! — ворчал Кей. — Какое безрассудство!
Его охватило отчаяние: их продвижение в толпе становилось все медленнее и медленнее, проталкиваться было все труднее и труднее — они приближались к площади, тут толпа была более плотной, и, наконец, двигаться стало совершенно невозможно, им уже казалось, что они не только не продвигаются, но, наоборот, их относит назад. Человеческая масса — море шляп, голов и людей — перемещалась вместе с ними.
— Безрассудство! Безрассудство!..
— Послушай, Кей, дорогой, не стоит говорить об этом! — обернулся к нему Самуэлон; он действовал в толпе как боксер: отодвигал в сторону слабых, про- талкивался между сильных — его силе и весу никто не мог противостоять. Трудно было представить его с гитарой в руках…
Он немного передохнул и сказал:
— А мне нравятся люди, которые все ставят на карту, вот как Сан! Он человек бури и идет наперекор бурям!
— Земля и свобода! Земля и свобода!
— Ве-е-ер-ните нам землю!.. Ве-ер-ните нам землю!.. Землю!..
158
158. "Но ведь быстро пролетает пора вишен…» (фр.). Песня Жана Батиста Клемана, члена Парижской коммуны 1871 года.