— Не судить. Он разъяснял, а это другое дело. Он сказал, что основной тезис передовой фальшив. Утверждать, что рабочих банановых плантаций, объявивших забастовку, надо рассматривать как предателей, поскольку мы-де находимся в состоянии войны и нужно вести особое наблюдение над тихоокеанским районом и над Карибским морем, а также сигнализировать союзникам, — это же выходит за всякие рамки.
Автор передовицы зашел слишком далеко! Что касается немецкой подводной лодки, она же — японская подлодка, то меняется лишь подпись под клише. Когда «Тропикаль платанере» угрожает опасность, например рабочие выдвигают ей какие-нибудь свои требования, так администрация сразу же вспоминает про Панамский канал и вытаскивается их архива очередная подлодка…
— Вот я и спрашиваю… — медленно проговорил Чолула, как бы выверяя правильность своих слов по ватерпасу зрачка, двигавшегося то вверх, то вниз, тогда как другой глаз был по-прежнему устремлен вперед. — Я и спрашиваю: не «Платанере» ли принадлежит подлодка, которая подымает свой перископ близ берегов Центральной Америки, когда это выгодно «Платанере»?
— Меня бы это не удивило, они способны на все…
— Кто даст сигарету? У меня кончились… — вмешался начальник цеха, прервав Пелудо.
— У Чолулы, должно быть, есть. Я курю трубку.
— Беседа, конечно, очень интересная, но мне еще надо работать, — сказал начальник цеха, поднося к губам сигарету, полученную от Чолулы. — Спасибо, спички есть. — Он зажег сигарету, выпустил клуб дыма и, собираясь уйти, добавил несколько более строгим тоном: — И все-таки я советую вам держать ухо востро, все время у нас что-нибудь проскакивает. В один прекрасный день завопят рекламодатели…
— Рекламодатели?.. — Неподвижный глаз Чолулы засверкал, а другой снова начал шарить по комнате. — А вот Пелудо считает, что реклама — это вонючий навоз современной эпохи, и ни за что на свете не желает править текст объявлений. Вся эта реклама, считает он, ни к чему…
— Навоз навозом, но он удобряет… — Начальник цеха остановился на полпути. — Ты дал мне сломанную сигарету, дай другую, — обернулся он к Чолуле и, потушив спичку, после глубокой затяжки закончил свою мысль: — … без навоза не бывает цветов в садах, а без рекламы не бывает литературных цветов в газетах…
— Как бы не так, рассказывайте мне! — запротестовал Пелудо. — Я вот не поэт и не литератор, но понимаю, что сейчас, когда подводные лодки угрожают Панамскому каналу… — все дружно рассмеялись, — эти стихи и проза просто маскируют рекламу Компании, только и всего! Поэты и прозаики публикуют рекламные объявления своей косметической продукции. Поэзия… ха-ха-ха!.. Надо бы к подписи автора добавлять адрес, нотариальную печать, оттиски пальцев, генеалогическое древо и портрет из «Who is who» …[87] — На его обезьяньем лице шевелились все волосы. — Ах, время, время… Когда-то произведения искусства были творением неизвестных мастеров!.. Мир создан господом, но ведь никто не знает, каким… Господь, и все… Бог — тоже анонимное лицо! Кафедральные соборы, песнопения, монументы, мелодии, картины, скульптуры!.. — Он запускал руку то в бороду, то в усы, то в шевелюру и взбивал волосы, словно темную мыльную пену. — Разве было бы столько плохих художников, столько бездарных поэтов, — обратился он к Чолуле и начальнику цеха, — разве писалось бы столько о тысяче и одном плагиате, если бы не эта реклама вокруг каждого автора!
Шум ротационной машины временами заглушал слова. Исчезли за дверью кошачьи глаза начальника цеха. И как каждый день по окончании работы, Пелудо стал умываться в резервуаре, в котором цинкограф обмывал клише. Чолула снял башмаки с ног, провел несколько раз ладонью по носкам, пропахшим потом, а затем поднес пальцы к носу, с наслаждением вдыхая запах, и так несколько раз, пока не вернулся Пелудо.
Отпечатаны экземпляры газеты. Насвистывая, Херонимо входил в корректорскую и бросал их на стол. Свежая типографская краска. Всякий раз корректоры прикасались к этим первым экземплярам с волнением. Так было каждый день, но каждый день выход из печати очередного номера воспринимался по-новому.
Первая полоса. Чолула быстро пробежал ее. Над названием газеты крупным шрифтом набрано сообщение о немецкой подводной лодке. Внизу фотоснимок подводной лодки с краткой и уже выправленной подписью: «немецкая» вместо «японская». Чолула поднял руку, зрачок его непрерывно прыгал, а ресницы были неподвижны. Он хотел пропустить то место, где говорилось о «японской» подлодке, но глаза задержались сами. Было бы здорово, если бы газета вышла с опечаткой!
На третьей полосе редакционная статья, набранная курсивом, взывала к властям, предлагая действовать железной рукой против агитаторов, которые, прикрываясь демагогическими требованиями немедленно решить ряд национальных проблем, на самом деле наносили ущерб делу союзников своей политикой саботажа.
— «Последуем примеру России… — громко читал Чолула конец статьи, — где морозный воздух ныне дрожит от орудийных залпов. Последуем примеру этой социалистической страны, которая показывает величайший пример самоотверженности и мужества. Нам не следует поступать опрометчиво, нельзя играть на руку тоталитарным державам и требовать удовлетворения каких-то наивных притязаний якобы национального характера. А ведь именно это и происходит на банановых плантациях, где некий агитатор сеет недовольство среди тех, кто до вчерашнего дня были самоотверженными солдатами великой победы…»
Чолула восхищался Россией — родиной Достоевского, которого он называл «отцом бедных чиновников», но теперь он осознал, что судьбы народов мира неотделимы от судеб России.
Он перевернул полосу — в поисках рекламы кино. В самом большом кинотеатре по-прежнему шел фильм, в котором Роберт Тейлор, исполняющий роль раненого молодого североамериканского солдата, попав в Россию, влюбляется в студентку, которая на своем последнем экзамене в консерватории играет концерт Чайковского. Юноша, вылечившись, демобилизовался из армии. Его невеста не может следовать за ним — она должна остаться в своей стране. Однако чувства побеждают — оба мира сочетаются в этом счастливом браке.
Корректоры распрощались и ушли. Они расставались лишь до завтрашнего утра, однако на улице они пошли уже как незнакомые, каждый шел отдельно, хотя оба мужчины направлялись к одному и тому же небольшому бару. В этом баре, расположенном за углом, в нескольких шагах от типографии, подавали и прохладительные напитки. Каждого из них пронизывала холодная ненависть к другому, как бывает у тех, кто вынужден работать в одном ярме: между ними нет ничего общего и ничто не связывает их, ничто, кроме смирительной рубахи повседневного труда. Именно смирительная рубаха, думал Пелудо, смирительная рубаха, да еще какая — для тех, кто, как он, ненавидит выходные дни. Он замедлил шаг, чтобы Чолула обогнал его. А тот, будто спиной ощущая враждебность коллеги, ускорил шаг — он спешил купить в баре воздушный змей для малыша, сына мулатки, которую звали Анастасией. Чолула жил в лачуге, близ конного завода «Корона», рядом с полем, на котором семинаристы, подобрав полы одежды, увлеченно играли в футбол.
Чолула купил змея и ушел, а Пелудо попросил прохладительный напиток из сока тамаринда. Его неприветливость отталкивала товарищей. Зато, видимо, его хорошо знал кабальеро с угловатыми чертами лица, с запавшими глазами и тонкими губами, который потягивал из стакана рисовый оршад.
Выходили они вместе.
— Что поделываешь, старина Пелудо? — спросил кабальеро; это был не кто иной, как Октавио Сансур собственной персоной.
— Как поживаешь, Табио Сан? Как видишь, мы даже выпили с тобой, только ты пил оршад, а я — тамариндовую. Читал газету?
— Еще не видел… Я вошел вслед за тобой и сразу же заметил, что ты принес газету. Так зачем мне еще покупать — набивать кошелек этим продажным шкурам? Хотя, пожалуй, куплю. Ты ведь все никак не научишься хорошим манерам — не привык носить газету в руке или класть в карман. Суешь ее под мышку, а потом она скверно пахнет.