Мы поднялись на перрон, и я стал разглядывать людей, их хмурые, уставшие лица, и представлять их смерти. Они виделись мне какими-то вторичными, мелкими, скучными. Всё раки, инсульты, недостаточности. Среди этих людей я не видел даже тех, кто смог бы всё оборвать по собственной воле. Ведь о какой воле можно говорить, смотря на их механические, заученные движения, заглядывая в их глаза, тараканами бегающие по табличкам и указателям?
Пока поезд ещё стоял, в вагон ввалился какой-то пьяница и, припугнув нас перспективой своего общества в тесноте тамбура, вывалился обратно на платформу.
Когда поезд тронулся, я позвонил Саше, брату, уже год живущему на Бали. Мы справились о делах друг друга, он рассказал о том, как редактирует свою книгу, а я – о том, что мы едем забирать Пусю, которой стало совсем плохо. В этот момент, на одном из перегонов, мама охнула и отвернулась от экрана своего телефона, как от чего-то мерзкого. На нём было два слова: «Пуся умерла».
У меня внутри как будто расцепились вагоны. А потом наступило тупое муторное бесчувствие, проще говоря – шок. В нём я сообщил новость Саше, мы немного обсудили энергетику нынешней даты, и я повторил свою давнюю мысль о том, что кошка уже отмучилась, а нам ещё вариться и томиться в суете, которая, впрочем, кончится точно так же. Только сейчас аргументы были другие: всё оплёвано, забычковано, воняет мочой – разве это лучше, чем ничего? И говорил я гораздо громче и живее, потому что хотел произвести на окружающих эффект, хотел, чтобы все узнали о моём горе. Но пуховики с капюшонами продолжали неподвижно и молча стоять в тамбуре, ожидая своей станции.
Когда людей поубавилось, вы с мамой вошли в вагон, и я сел возле окна. Саша советовал мне онлайн-курсы по философии, которые он недавно приобрёл, а я рассказывал ему про нашу преподшу по той же философии, грубоватую, немного циничную, но с юмором. В наш разговор постоянно вклинивался голос, объявлявший станции; временами обрывалась связь, временами мама просила, чтобы я говорил потише. Но на последнюю такую просьбу я только грубо ей ответил, чтобы она меня не затыкала – мне хотелось разораться, распихать локтями это жалкое, продымлённое спокойствие вокруг. Но я то и дело проваливался в холодную бесконечность, дверь в которую любезно держала смерть, и ощущал себя игрушкой, у которой кончился завод, игрушкой, говорившей и слушающей на холостых оборотах. После очередного обрыва связи, когда до нашей станции оставалась одна или две, я написал Саше, предложил созвониться позже и отдался мыслям.
Сожалею ли я? О смерти Пуси, о том, как обращался с ней при жизни, о том, что сказал в парке у обелиска? Ответ «нет» ввергает меня в пучину такой чёрствости, такого цинизма, в которой я просто не смог бы себя выносить. Однако и положительный ответ сулит мне бездну не меньше – бездну вины. Конечно, я виноват – за гнев, за то, что бил беззащитное существо, за страшные слова, за тот гнусный обман, в котором жил, вернее, который и был моей жизнью, и который с ловкостью и игрой фокусника сейчас вскрыла смерть.
Боюсь ли я смерти? Нет – и тогда я мертвец, ведь только они не боятся смерти. Да – и тогда я пугливый ребёнок, чей страх непобедим, потому что неустранима его причина.
Петроний говорил: «Не думайте о смерти – она сама о всех нас позаботится». Но ведь она как зловредная подружка, которая обижается, когда о ней слишком долго не вспоминаешь. Толстой говорил: «День, прожитый без мысли о смерти, – зря прожитый день». Но разве смерть – не удел мёртвых, тогда как для нас, живых, есть жизнь со всеми её волнениями и красками, со всем её забвением, в том числе и в отношении смерти? Впрочем, смерти, вероятно, было не очень интересно, что о ней думает и тот, и другой, когда она их забирала.
Я посмотрел на маму и увидел, что она тоже беременна смертью. Смерть серебрилась седыми прожилками в её крашенных хной волосах, она ползала морщинами и дрожала обвислостями на её немолодом лице.
Объявили станцию «Струнино», и мы вышли. Вокруг всё было каким-то тёмным, самодельным и зыбким, как лихорадочный сон, который вот-вот станет холодной пустынной явью. Люди, будто только вылупившиеся черепашата, ползли от станции к остановке, чтобы расплыться кто куда. Мы вошли в крохотное здание вокзала, но там Светланы не оказалось. Тогда мы пошли на парковку. Увидев нас, Светлана вышла из машины, сквозь зубы поздоровалась, резкими движениями открыла заднюю дверь и достала из салона контейнер-переноску. Я, конечно, первым делом заглянул на дно переноски: Пуся была прикрыта пелёнкой – только кончики белой шерсти торчали из-под дверцы. Всё это казалось какой-то случайностью, недоразумением, как будто, пройди мы мимо этой странной женщины-кошатницы, Пуся бы не умерла. Наверное, так казалось потому, что встречи со смертью никогда не бывают своевременными.