«Попробуй-ка еще перекрестись!»
И как только старуха попробовала занести руку, вдруг как прыгнет вверх другое мертвое дерево, как прыгнет другое, третье, как начнут везде во всех сторонах и концах мертвецы вставать и грозить, вставать и грозить…
Так вскоре и весь пыж на всем видимом пространстве замкнутой реки ощетинился.
Когда весь пыж, как одно существо, поднялся и ощетинился, старуха одумалась, твердо перекрестилась и стала слушать, как об этом всем люди говорят тут на камне возле нее.
Говорили, что скорей всего это наделала Вычегда, что это большая вода тронулась. Другие уверяли, будто это своя вода, здешняя, пришла из верхних сурадий, вырвалась из-под темных ельников и бросилась.
Кто-то позвал;
— Глядите, глядите сюда!
Все повернулись к Двине, и старуха, повернувшись со всеми лицом на ту сторону, узнала тот раньше замеченный огонек. Теперь было ясно видно — это был маленький плот с огоньком. Он плыл прямо на паутинку бона и остановился возле этой дорожки из двух связанных бревен. Двое детей, мальчик и девочка, — сошли с плота на бон и стали вытаскивать и вешать на себя какое-то имущество.
И вдруг в одну минуту потемнело и белая ночь стала темной. Тучи закрыли все небо, и дети исчезли из глаз.
Тут-то вот и случилось то самое, чего так боялись на лесной бирже, так боялись, так много говорили, так спорили.
Вдруг отчего-то чугунный мертвяк, глубоко врытый в землю, обвитый тросами толщиной в руку, закрепленный якорями, выскочил из-под земли и, как маленький, со своими якорями и тросами помчался к реке.
Тогда в один миг прорвало запонь, и все мертвецы, как по сигналу, мгновенно легли на воду и всей желтой массой понеслись в Двину.
Какие уж там направляющие и разделяющие боны! Все приготовленное, все, связанное и сшитое человеком, летело, как паутинка!
Пришли темные тучи, хлынул дождь, и белая ночь стала черной.
Все, кто видел, как вырвался из рук человеческих глубинный залом, теперь молчали и думали только о том, как бы самим благополучно добраться домой.
Нельзя сказать, чтобы никто не подумал о детях на паутинке, схваченных теперь, наверно, силой массы мертвого дерева. Что будет с этими детьми?
Нет, никак нельзя сказать, чтобы никто не подумал о детях, скорее напротив, про себя каждый подумал, каждого чуть-чуть царапнула за сердце мысленка о детях: нельзя ли хоть за что-нибудь ухватиться и помочь им?
Так и утопающий хватается за соломинку, но в темноте и соломинки нет. И никому больше не видно, где мчится и что разрушает и топит теперь желтый поток круглого леса. Может быть, и дети, как зверушки в половодье, уцепились за что-нибудь, прижались друг к другу и дрожат.
Нет, никак нельзя сказать, чтобы люди не думали. Но что же делать? Теперь каждый шел по мокрой скользкой тропе, рискуя каждый миг сам оборваться и полететь туда, где сейчас на глазах чугунный мертвяк, как детская игрушка, улетел со своими якорями.
Мало того! Совесть каждого спрашивала:
«А что ты сам сделал для спасения этих детей?»
И каждый на это, как бы в свое оправдание, вроде как бы обвинял самих детей такими словами: «Да откуда же вы взялись и кто вас пустил ходить по направляющим и разделяющим бонам: они же приготовлены для дела, а вас понесло в эту пропасть из баловства».
И так каждый, свалив всю беду на самих детей, очищал свою совесть и с каждым шагом приближался к своему дому, где в тепле сам уснет от забот и рядом с ним уснет его совесть.
Часть девятая
Сузем
Глава двадцать восьмая
Пусть и наш лес велик, но если есть в нем хоть одна деревенька или село, это уже не сузем.
Так говорят на севере, проходя деревню на берегу зеленого моря сузема:
— Последнюю деревню проходим!
И это значит, что дальше будет только сузем, и в нем уже больше нет ни деревень, ни дорог и ничего человеческого, кроме общей тропы и охотничьих путиков с их маленькими курными избушками.
Мы когда проходили в первый раз в жизни последнюю деревню и вступали в сузем, то казалось нам, будто мы куда-то идем к началу человека и там, в глубине сузема, поймем, где же та самая граница в нас самих: по одну сторону ее леса, воды, деревья, животные, вся природа, а по другую начинается такое, чего нет в природе: начинается сам человек.
И когда мы прощались с последней деревней, то и правда в себе самом как бы отделялся человек с чем-то своим небывалым, и мы приходили в восторг, когда в диком суземе встречали начало чего-то небывалого в природе и своего собственного человеческого.
В стужу, в бурю с глазами, залепленными мокрым снегом, мы однажды пришли ночью в маленькую курную избушку после огромного перехода по общей тропе. Пошарив там руками по лавочке, мы нашли там спички и пучок лучинок сухих, заготовленных кем-то для другого неизвестного человека, странника вроде нас самих, замерзающего в стуже сузема.
А что это делается с собой, когда разгорятся дрова, распалится камень и начнет отдавать своё тепло человеку?
Не камень раскаленный причина радости, а что другой человек о тебе подумал и свое добро тебе же тут и отдает в этом тепле.
Дым, как черное небо, сверху садится ниже и ниже, делается все теплей и теплей и там вверху дым; а у себя на лавочке в себе самом — чувство великой благодарности тому, кто подумал вперед о тебе.
После, когда уходить, сам тоже заготовишь сухих лучинок для неизвестного, и тогда открывается тебе — душа самого сузема, как душа самого человека, и началом этой души кажется небольшое усилие заготовить дрова для подобного тебе человека.
Чем вот он нам и хорош, сузем, и, наверно, оттого и тянет в леса, что в населенных местах мы привыкли ко всему и не обращаем внимание на добро; тут же, в суземе, благодаришь за всякий пустяк и готовишься сам сделать что-нибудь из одной даже только благодарности за лучинку, за спички, за красный глаз горячего камня в темноте курной избушки..
Было в конце великой войны, в последней перед суземом деревне одна старушка помолилась богу, зажгла четверговую свечу и, прикрывая старой рукой огонек, обошла кругом всю деревню.
Возле старенького последнего домика начиналась общая тропа в сузем, и тут на тропе поджидал бабушку с огоньком неизвестный прохожий человек. Собираясь в сузем, этот пожилой человек с голубыми глазами и с большой бородой остановился, подивился на старушку и спросил ее, что случилось, почему она вздумала обойти кругом с огоньком всю деревню.
— Скажи мне, — ответила старушка, — как твое имечко-то святое?
— Имя мое, бабушка, — ответил прохожий, — Онисим.
— Так вот, добрый человек, Онисим, — сказала старушка, вместе и строго и ласково, — слух пришел к нам верный. Сними свою шапку и выслушай.
До того строго сказала старушка и до того ласково, что прохожий человек сразу послушался и снял свою шапку.
— Не то ли, — спросил он, — ты хочешь сказать, что и я слышал и теперь спешу вернуться с этим в сузем: я слышал, что война кончилась.
Старушка, ничего не сказав, медленно поклонилась прохожему, и он тоже по-старинному склонился до пояса и, надев шапку, пошел по тропе в сторону сузема.
Глава двадцать девятая
Чуткий, вот какой же он чуткий этот сузем!
Такой он чуткий, как и степь, великая степь-пустыня, где новость летит от одного каравана к другому, от всадника к всаднику.
Такой же чуткий сузем, как и море, и только в море одна волна, перекатываясь, говорит что-то другой, а в суземе одна веточка что-то перешептывает другой, и все дальше и дальше.
Как ветер по елочкам, так и весть о конце войны понеслась скоро по таежным местам, от Пинеги к Мезени, от Мезени к Печоре и дальше — по Тобольской неисходимой тайге.
Такой чуткий сузем, что один раз только олень копытом нажал на мох — и на бровке копытной ямки на другую весну вырастает другая какая-то сладкая травка, и другой олень, — завидев ее, по-своему понимает: тут прошлой весной был тоже олень.