Выбрать главу

Пели все, что приходило в голову. Один запевал, другие подпевали. Помню смешную итальянскую песню с припевом: ай, ай, ай, ай, tirami la gamba sue tramvae{47}. При этом все в такт подпрыгивали на лавке, доска которой была упругой, как трамплин, отчего все подскакивали вверх.

Вечерело. Солнце уходило за горы, тени стали длиннее, и незаметно выплыла луна — пронзительно яркая, как это бывает только в Крыму.

Засеребрилось небо, затихло море. Волны чуть-чуть плескались о берег, как будто и они устали. После бурно проведенного дня компания наша притихла. Костер догорал, потрескивая, тлели угольки. Стали говорить тише о том, о сем…

Отец сидел крепко задумавшись, тихонько что-то напевая. Потом встал и прислонился к дереву, опершись рукой о корявый, толстый сук. В густой тени чуть белел его костюм, и лунный блик едва освещал его лицо. Казалось, будто отец ушел далеко, далеко в своих думах и вдруг… он запел. Кругом стало совсем тихо, все замолкли, затаив дыхание

Полились грустные, заунывные русские мелодии, такие простые, такие глубокие и в то же время щемящие душу, рассказывающие о горе-горюшке людском:

Холостой мальчик — любитель дорогой,

Он не чувствует любови, любови да никакой.

Знать, над Машенькой победушка была,

Знать-то милую побили, побили да за дружка…

А потом зазвучала «Ноченька»:

Ночка темная, ночь осенняя.

…………………

Нет ни батюшки, нет не матушки.

Только есть, ох, есть — одна зазнобушка…

…………………

Да и то со мной не в любви живет.

Последним ярким пламенем вспыхнул костер и погас. Я взглянула на Ольгу Михайловну. Она сидела напряженно выпрямившись. Смотрела как-то никуда, а может быть, внутренним взором видела она себя в тот момент молодой, где-то там, далеко, и по лицу ее ручьем катились слезы, и она их не замечала.

Улетая далеко в ушедшее, неведомое и вечное, прозвучала последняя нота. Наступила тишина, в которой была такая насыщенность, как будто души говорили с душами. И вдруг Ольга Михайловна резко поднялась:

— Федор Иванович, ТВОЯ скала!

Это было так неожиданно, так невероятно, что отец смешался, растерянно посмотрел кругом и, захлебываясь от прилива несказанной радости, только и мог произнести: «Ольга», — и, притянув ее к себе, крепко прижал к сердцу. У обоих были слезы на глазах, но это были слезы радости и счастья.

Итальянцы чувствовали, что произошло что-то не совсем обычное, и разразились аплодисментами, выражая возгласами и жестами радость, передавшуюся и им. А один из рыбаков — помню — низко поклонился отцу и тихо сказал: «Спасибо, барин! Наш ты!» А рыбак-то был крымский татарин. Вот поди ж ты…

Никакой нации настоящее искусство не принадлежит. Оно принадлежит всем. Оно наше — Человеческое! Вот так, за песню, русская крестьянка подарила русскому крестьянину скалу которую ни за какие — самые огромные — деньги продать не хотела[42].

К сожалению, мечте отца не пришлось осуществиться. Наступали грозные события. Разбросало людей по всему миру…

Итальянцы уехали в свою солнечную Италию. Карлуша Ферретти погиб на войне. Нет уже в живых ни Ольги Михайловны, ни братьев Николая и Семена Авьерино[43], бывших тогда с нами. Нет и Э. А. Купера[44]. А те, кто остался в живых, помнят ли тот знаменательный день? Помнят — я уверена.

Ушел и отец… Но этот день не ушел, не уйдет никогда. Он был, и — верю, что будет еще, что есть еще такие люди на свете и будут… будут!

Приложения

Переписка с отцом{48}

Я прочитаю вам об одном эпизоде в Крыму[45], но сначала я хочу рассказать о моей переписке с отцом в стихах. Должна сказать, что по сю пору, думая об отце, я с волнением и умилением вспоминаю его ласковое отношение к нам, детям. Будучи занят своим искусством, своей работой, разъездами по всему свету, всегда окруженный толпой — доброй, а подчас и злой — юн никогда не забывал нас и отовсюду, где бы ни был, посылал нам письма или хотя бы открытки. А ведь нас было пять душ, и писал он каждому, чтобы никого не обидеть, не обойти.

Однажды, с какого-то бельгийского курорта, он прислал всем пятерым сразу по открытке, которое произвели на нас неизгладимое впечатление. На них была изображена некая MmeDelait (даже фамилия навсегда запомнилась) — очевидно, местная достопримечательность, снятая во всевозможных позах: сидя, стоя, в профиль, en face, с зонтиком, без зонтика и т. д. На снимках была довольно увесистая особа с пышной прической и с колоссальной бородищей. А моей сестре Тане была еще и такая приписка: «Если будешь капризничать и не слушаться маму, у тебя такая борода вырастет». И мы, конечно, потом Таню дразнили: «Вот, вот, уже начинает расти борода!» Таня ревела, а мама была в ужасе: «И придет же человеку в голову посылать детям такие открытки!»

А теперь, прежде чем я прочту письмо отца, мне придется сначала прочитать мое стихотворение. Прошу отнестись к этому произведению снисходительно, ведь мне было тогда от роду семь-восемь лет!

Милый мой папуська.

Хороший ты мой дуська!

Целую тебя крепко, крепко.

Слава Богу, я крепка, как репка.

Вот приедешь ты домой.

Мы устроим пир горой

А еще, мой папусек,

Напиши ты мне стишок.

Буду с радости скакать

И за это обещаю я пятерки получать!

Ну теперь — пока, прощай,

Да скорее приезжай.

А то скучно тут сидеть.

Друг на друга все глядеть.

Твоя Лидка-улитка — в носу нитка!

А вот и ответ отца, который он прислал в стихах из Милана[46] в 1909 году:

Моей милой говорушке,

Моей маленькой Лидушке

Написать давно хотел

Я стишки… да не успел.

То одно, а то другое —

Всевозможное такое —

Все мешало написать,

А сейчас — пора начать!

Слушай же, моя царица,

Распрекрасная девица,

Да смотри уж, не зевай.

Рот не очень разевай,

А то вдруг против закона

В рот тебе влетит ворона.

Так, вот так! Чтоб не соврать.

Дней тому четыре-пять

С моим Джан Фухай китайцем[47]

Да еще с бульдожкой-зайцем[48].

Бросив Ниццу, бросив Канн.

Мы приехали в Милан.

Здесь теперь живем, гуляем,

«Звезды на небе считаем»,

А за утренним, за чаем

Нашу Лидку вспоминаем

И все думаем: «Мой Бог,

Как далек ее чертог!»

Даже Булька, когда лает.