— Вставать пора. Утро.
Я не торопился покидать уютную нору. Николай Николаевич тоже не спешил. Первым, однако, не выдержал он и, обиженно сопя, стал выбираться из мешка, одновременно натягивая ушанку, телогрейку, полушубок…
Так начиналось почти каждое из двадцати утр нашей поездки. Я был терпеливее своего спутника и выползал наружу обычно после того, как он разжигал примус и в кибитке становилось теплее.
Этот свой маневр я не считал вполне честным. Но успокаивался тем, что, во-первых, у Николая Николаевича мешок особо теплый — из собачьей шерсти, а у меня — простой, ватный. Во-вторых, разве я виноват, что мой сосед не может полежать лишний часок в постели?
Легко найти оправдание любому своему поступку.
Конечно, я бегал на остановках за кипятком и помогал варить похлебки (сам варить не умел). Мыть посуду не приходилось: мы ели из одной кастрюли и готовили следующее блюдо лишь после того, как съедали предыдущее. Хлопот у нас было мало. Главное — не замерзнуть в лютый сибирский январь.
Быть двадцать суток вдвоем в тесной, темной и морозной конуре очень утомительно. Сначала мы охотно беседовали. Позже разговоры нас раздражали. Каждый стал капризней и обидчивей. Меж тем наш товарник приближался к Новосибирску. И тут наступила развязка.
В Новосибирск прибыли вечером. Состав наш подогнали близко к пассажирскому вокзалу. Рассчитывая на долгую стоянку, я направился на вокзал, перешагивая рельсы.
Притворяя трехметровую входную дверь, рассчитанную на таких великанов, которые не только в Сибири, но и нигде не водятся, я в кровь защемил ею палец так, что сорвал ноготь. Тотчас для меня исчезли все нарочитые красоты вестибюля, обширных залов, колонн и лестниц. Все заслонила боль. Туго затянув палец платком и еле сдерживая слезы, я слонялся по вокзалу, проглотил пирожок с повидлом, послал домой бодрую, как предпраздничный рапорт, телеграмму и отправился восвояси.
Спотыкаясь о рельсы, побрел я к своей кибитке… И не увидел ее! Нашего состава не было на месте.
Я бросился в другую сторону. Мимо бесшумно, как в кошмаре, проскользнул одинокий вагон. От мороза в глазах набухали слезы и огоньки станции лучились, расплывались и расцветали радугами.
Мне стало тоскливо и зябко среди блестящих, как лезвия ножей, рельсов; среди огромной и безлюдной станции, запорошенной снегом. У меня не было при себе ни документов, ни денег. К тому же, как меня предупреждали, ехал я без ведома железнодорожников, то есть «зайцем».
Час, другой бродил я по станции, переходя порой на бег, чтобы согреться, держа свою ноющую руку осторожно, как младенца.
Какое было счастье увидеть родную кибитку! Я взвыл от восторга и бросился к ней!
Там гудел огнедышащий примус, булькал закипевший чайник и терпеливо ждал меня Николай Николаевич.
Протиснувшись в теплый наш домик и едва не опрокинув примус, я завалился к Николаю Николаевичу, достал пирожки, купленные для него на вокзале, стянул полушубок и чуть было не прослезился от умиления. Подумать только: на этой налитой морозом пустынной станции такое прекрасное жилище и такой заботливый спутник!
Недаром говорится: чтобы узнать цену чему-нибудь, надо это потерять…
После Новосибирска я начал было подниматься утром первым. Но уже на второй раз Николай Николаевич, слыша, как я мучаюсь с примусом (мешал поврежденный палец), сказал:
— Ну, отдежурил, и ладно. Инвалид.
Все остальные утра он сам распаливал примус и разогревал заледеневшие за ночь похлебку и чай.
Плоские низины Западной Сибири незаметно стали как бы коробиться. Словно великан тяжело прошелся здесь, вдавливаясь и вспучивая землю. Начались сопки. Они становились все выше и круче, вытягиваясь хребтами. Горы были запорошены снегом, и черные гряды гребней напоминали ребра. Наш состав тянули два паровоза. Мы приближались к Байкалу.
Я захватил две книжки об этом необыкновенном озере. Стояли солнечные дни. Я забирался в кабину автомобиля, которую нагревали солнце и мое дыхание до пяти или десяти градусов мороза.
С особым удовольствием перечитывал я первые описания озера, ощущая на губах сладость старинной русской речи:
«Лежит Байкал, что в чаше, окружен каменными горами будто стенами и нигде же не отдыхает и не течет, опричь того, что из него течет Ангара-река…»
Миновали Иркутск. Вечерело. Из-за сопок открылась багровая луна, словно ссадина на небе. Своими очертаниями она напоминала Байкал.
Я стоял на платформе, прижавшись к борту машины. Морозный ветер полосовал лицо.
Луна утонула в облаке. Стало темно. Справа торчали черные скалы. Слева, за обрывом, угадывалась просторная низина.
Состав врезался в тоннель. Гулко загремели колеса и буфера. Вой паровозов ударил в уши, дым сдавил горло…
Вынырнули из туннеля. Отдышался. Справа по-прежнему скалы. Слева вверху вспорол облака острый серп луны. И тотчас низина под нами замерцала и…
Вновь туннель, грохот, гарь…
И так из туннеля в туннель, ночью, в пробиваемом ветром полушубке, со слезами, замерзающими на ресницах, мчался я мимо Байкала, безнадежно вглядываясь туда, где за изменчивым пологом тумана скрывалось самое замечательное озеро в мире…