Добродетельная председательница такого рода союза уверена, что пятьдесят марок за выход — приличная сумма и что человек, которому выдают ее раз двадцать в месяц, вполне может сводить концы с концами. Если даже я покажу ей счета за грим и объясню, что для репетиций мне необходим номер в гостинице куда больше, чем два двадцать на три, она все равно решит, что моя любовница расточительна как сама царица Савская. А если я еще расскажу ей, что почти ничего не ем, кроме яиц всмятку, бульона, рубленых котлет и помидоров, она осенит себя крестным знамением и подумает, что я морю себя голодом, ведь, по ее мнению, хоть раз в день надо «прилично поесть». И наконец, если я поведаю ей, что мои единственные пороки — это вечерние газеты, сигареты и рич-рач, она сочтет меня, вероятно, первейшим мошенником. Я уже давно перестал говорить с людьми о деньгах и об искусстве. Там, где они сталкиваются друг с другом, добра не жди: за искусство либо не доплачивают, либо переплачивают. Однажды я встретил в английском бродячем цирке клоуна, который как профессионал был раз в двадцать выше меня, а как художник раз в десять; этот клоун получал меньше десяти марок за вечер. Звали его Джеймс Эллис, ему было уже под пятьдесят, я пригласил его поужинать — нам подали омлет с ветчиной, салат и яблочные пончики, и Эллису стало нехорошо. За десять лет он еще ни разу так плотно не ел за ужином. С тех пор как я познакомился с Джеймсом, я больше не говорю ни о деньгах, ни об искусстве.
Я беру жизнь такой, какая она есть, и никогда не забываю о смерти под забором. Мария думает совсем иначе, она без конца твердит о «миссии», все у нее «миссия», даже то, что я делаю: ведь я «так светел душой, так чист, так благочестив по-своему» и тому подобное. В голове у католиков страшный ералаш. Даже выпить рюмочку хорошего вина они не могут просто — им обязательно надо при этом выпендриваться; во что бы то ни стало они должны «осознать», почему и отчего это вино хорошее. В смысле «осознавания» они недалеко ушли от марксистов. Мария ужаснулась, когда несколько месяцев назад я купил гитару и сказал, что хочу петь под гитару песенки собственного сочинения. Она заявила, что это будет ниже «моих возможностей»; на это я ответил ей, что хуже смерти под забором бывает только смерть под землей; она ничего не поняла, а я ненавижу разъяснять поэтические образы. Либо меня понимают сразу, либо нет. Толковать тексты не моя специальность.
…Зрителям, наверное, казалось, что я марионетка с оборванными нитями. Но все было не так! Нити я крепко держал в руке и понимал, что лежу в Бохуме на сцене, пьяный, с разбитым коленом, слышал, как в зале сочувственно перешептывались, и обзывал себя подонком. Я не заслуживал сострадания, лучше бы они свистели, и хромал я сильнее, чем следовало при таком ушибе, хотя я действительно ушибся. Я хотел, чтобы Мария опять была со мной, и начал по-своему бороться за то, что в ее богословских трактатах именуется «вожделением плоти».
7
Мне было двадцать один, а ей девятнадцать, и вот однажды вечером я просто вошел к ней в комнату, чтобы сделать то, что делает мужчина с женщиной. Днем я видел ее с Цюпфнером; взявшись за руки, они выходили из Дома молодых католиков, на их лицах играла улыбка, и это было последним толчком. Нечего ей делать с Цюпфнером, от их дурацкого держания за ручки я почувствовал себя больным. Цюпфнера у нас в городе все знали прежде всего из-за отца, которого прогнали нацисты, он был учителем; после войны он отказался пойти в ту же школу директором. Кто-то даже хотел сделать его министром. Но он рассвирепел и сказал: