Тогда гладил, укладывал, смыкал толстые головки и бережно — в ведро.
Вытирал руки об ватник. Где вытирал — полосы рыжие заскорузли. На правом плече пятно от ремня глянцевое — носил песок в мешке. И глину. Края рукавов обтрепаны, свисают серые нитки бахромой. И такие же волосы из-под старой вязаной шапки — серыми нитками.
Солнце тонуло в воде, всасывало за собой свою кровь. Звенел от мягкого бриза лоскут жести, ударяясь о столбик ограды. Тихо. Между кудахтаньем соседских кур, лаем собак — пышная подушка вечернего воздуха — с каждым годом все больше, пышнее.
Раньше жена стригла. Павлюся вывалил в корыто пару ведер глины, долил воды. Разулся и, надавливая, встал на ползущую прохладу. Замирая сердцем, промял сырую сердцевину, топил босую ногу, слушал, как ползет, охватывая щиколотку. И — вторую. Здоровался. Нет, здоровался внизу, в ямище. А здесь уж — ближе, теснее.
Пережидая радость, медленно поднимал-опускал босые ноги, вдавливал до жестяного гнутого дна. Успокоившись, заработал мерно. Замелькали локти согнутых рук, дыхание стало тяжело, но ровно. Топтал, смотрел на стеклянную банку, насаженную криво на колышек забора. Прикинул, куда ее. Посчитал в голове, что нового в сарайчике. Вспомнил куклу, что волной выбросило на узкий бережок. Ее знает куда. Сразу понял. И когда эту, с фотоаппаратом, увидел, даже кивнул про себя. Затем и кукла попалась, да.
Волосы лезли в рот, мешали. Запачканной рукой забрал под шапку. Стригся давно уж сам. Жена все пела сперва, умывальник попросила во дворе, вон он, справа от входа, ржавый весь. Цветы там сажала. И до сих пор в бурьяне каждый год выбивают стрелки нарциссы, потом тюльпаны красные. Нарциссы хороши, белые, венчик внутри багровой оборочкой аккуратной. Как платье ее любимое. Павлюсе больше тюльпаны нравились. Толстые листья, прохладные как глина. В этом году совсем мало осталось. Бурьян высокий, ему на глине хорошо. И вдоль всех соседских огородов он шире каждый год. Соседи и не проверяли — родит вдоль общего забора овощ или нет, только сажали все дальше.
Завидуют, решил Павлюся в очередной раз и заработал ногами еще сильнее. Поводя худыми плечами, скинул ватник, сложил на колченогий стул. Воротник ватника от пота жесткий, темный. Дому завидуют. Ни у кого такого нет. И ни копеечки не вложил, всю красоту сам. Он сам и глина его.
Глина хороша, это он не один знает. Два лета назад скульптор гостил у соседей, набрел на ямищу. Павлюся сверху, из башенки увидал, как тот, задницей в белых шортах сверкая, тащил из ямищи пакет. Слетел птицей, сердце подстукивало, подгоняло, еле успел топорик с порога прихватить. И с разлету, прямо в приговоры толстяка о том, что ай, хороша глина, месторождение прям, ничего ей не нужно — бери да лепи, — размахнул топориком. Толстяк ногу подвернул на мокрых камнях, кричал вороной. За пакетом не вернулся. Видно, соседи сказали, не надо возвращаться за пакетом.
Топорик с тех пор удобно лежит, за дверью. И не видно, и под рукой. Ножницы вот все теряются. Стричься пора. Жена уж и не пела, но стригла Павлюсю, когда просил. Уже и в спальню не заходила, но попросит он и — стрижет. Павлюся тогда решил ей подарок сделать. Если не хочет с ним, сделает ей отдельную спальню, пусть уж. С такой глиной — что Бог. Захотел и сделал.
Павлюся осторожно выдернул ноги из глины, присел на стул, на ватник. Закурил. Дым пускал вбок. Как он старался тогда. Жену отправил к родичам, на Валуны. Сказал, через неделю — сюрприз. Она посмотрела на него, вроде жалела. Так, с жалостью и уехала. Он прямо озлился. Что жалеть? Вон, соседи — пьют, да гоняют своих по огородам. Марта вечно с подшибленным глазом корову свою гонит. А у Павлюси — мечта. И дело. Это ведь редко когда так — мечта и дело сразу, в одном. Он, как первую стеночку превратил, вроде как подарил сережки или колечко. Дому. А к Валунам уже не по мелочи, уже дом его весь в красе стоял. Солнце заходит и горит глина золотом, по уголкам мягко, кругленько, так и тянет рукой водить. И все-все, что находил, все дарил дому. Вдвоем решали, где что будет. Иногда, если море что выбросит, Павлюся поднимет, и, будто иголочкой сладкой в сердце, уже знает, где эта яркая штучка будет. А иногда сам не видел. Нес дому.
Как жена уехала, сел в кухне, смотрел на грязные, в рыжем, ботинки. И мялось сердце в груди теплой глиной — никто не указ, сам придумал спальню, ни у кого так! Крутил в руках обломанную раковину с песка. Вход раскрытым ротиком и внутрь завитком гладенько, розово, в алый цвет, в глубину темную — глазом не достанешь.