Когда встретил жену, молчала. И он молчал, про себя улыбался. Вот увидит и…
Подвел к двери в новую спальню. Полукруглая дверь, по арочке мягкие зубчики, как по краешку раковины. И гнутый коридор все уже — внутрь, завиваясь спиралью. В глине стенок — алые животики ракушек плотно сидят. От входа розовенькие, а в глубину все краснее, сочнее. Разве дурак Павлюся? Спальня ведь, так и должно быть.
Держа холодную руку жены, провел другой рукой по гладким ракушкам, приласкал. Ждал, улыбнется, потрогает тоже. Пойдет. Может и он за ней. Туда, далеко. Он уж и забыл, сколько поворотов до постели, что в самом сердце глины. Много. Даже и удивительно, снаружи-то комнатка невелика.
Но жена стояла молча. Только рука все холодней и пальцы жестче. Даже глаза закрыла — не смотреть. А он старался! Павлюся ее за руку потянул, вырвала. Но хоть посмотреть надо! Если его не хочет, пусть сама. Он тогда ее втолкнул и дверь в спаленку снаружи запер. Полюбовался, как плотно зубчики на арке в зазоры на двери входят. Там оставил. Пусть осмотрится, привыкнет. Дурочка. Такая же, как все.
Вспомнил после. Сколько времени прошло, дом знает, не он. Заняты были. На соседней стройке, за километр почти, самосвал сгрузил кафельный бой с завода. Ходить далеко и выбрать надо внимательно. Были там осколки почти черные, полупрозрачные и внутри — зеленые искорки. А еще — голубые, в мелкую такую клеточку.
Мешков через десять и вспомнил. Все руки стер, пальцы порезал. Открыл дверь в спальню, заглянул в красную темноту. Пошел было внутрь, но через полчаса голова закружилась, сердце бухало в горле красным цветом. Подумал, верно спит. И пошел обратно, проснется — сама придет, к ужину.
Но не пришла, видно, заспалась. Или ушла куда. Оно бы и ладно, но вот стригся после этого сам. Раз десять уже. Несподручно.
Отбросил окурок в старую ванночку с дождевой водой. Прогнал мысли. О другом надо сейчас, о важном. Башня ползет потихоньку, надо укрепить. Стенка после дождя поплыла, да и картинки на ней надоели. Того, что намесил, на стенку хватит. Башенку завтра. А в сарайчике — поплавки цветные, заварник фарфоровый с алыми розами, блюдо медное с разорванным краем. Ну, из старого что-то выбрать. Фонарь засветит и до полуночи стеночку сделает. Утром солнце на нее, а там — красота… И — кукла…
Павлюся сходил в сарайчик за куклой. Вот ведь, розовая, пузатая, ручки врастопырку, на головушке соломенные кудряшки. А на эту с камерой, что топталась сегодня по двору — похожа. Сейчас он ее в простеночке у окна спальни-раковины. Глазочком наружу. И пусть приходит девчушка, если поймет приглашение. Видел глаза ее, видел, как пальчиками тонкими вела по стенке, ласкала глину. Понимает. Вдруг понимает?
Стащил с куклы линялое драное платьице. Тапочек пластмассовый бережно сунул в карман. Понес к простенку, в сумерках нащупывая узкую тропку в бурьяне. Приладил и, рукой придерживая, отступил на шаг, посмотрел. Что-то не так. Заныло сердце, и отозвался с моря густым басом ночной пароход. Решил — не буду пока.
Занялся другой стенкой. Стоя на коленях, вдыхал золоченую пыльцу, покашливая. Прикладывал битую плиточку к стене и черпал из ведра гладко вымешенную глину. Обмазывал по краям, сначала тонко, после погуще, топил края осколка в прохладном месиве. Гладил пальцами, ладонью. Пришептывал выступающему пятну о том, как засветит на него солнце, зажжет внутри зеленые искры. Вытер о рубаху перемешанную с глиной кровь из порезов.
Через пару часов, к ночным совам и полной луне, стена засверкала неровными гранями кафельных плиток, донышками старых бутылок, смятым в розу куском клеенки в ярких полосах, засветила мягко по круглому бочку белого поплавка. И утонул лунный свет в большой букве Н, выложенной из черной сетки в тени кривого подоконника. Почему Н сразу не вспомнил. Потом кивнул, Настя была жена.
Постоял, послушал море. Ветер убился, тихо. Совы мохнатыми бабочками пролетали над лунным от моря серебром. И чиркали буковки в мягком воздухе летучие мышки.
Заторопился к оставленной на стуле кукле. Кажется, прочитал написанное мышами по воздуху, что сделать и как.
Лика уперлась руками Толяну в грудь, оттолкнула. Нащупала камеру на ремешке, сдвинула чуть вбок — не повредить. Злилась. И на себя тоже. Почти брат дышал тяжело, с хрипом, и было противно. Пока не уехала, всего-то тихая была влюбленность и на прощание — поцелуй около уха. Она долго потом места себе не находила. Рвалась назад, к морю и выгоревшей траве. А больше всего, — к затаенному дыханию на коже щеки, от которого все внутри зашлось. И вот, через три года, каменно цепкие руки, грудь натянута дыханием, как барабан. Бедрами к ней, к животу ее, будто кочергой. И она тает нехорошо, закусывает губу, подгоняя себя. Взрослые. Будто других взрослых нет. Так жалко того, нежного. И одновременно, насмешкой, тыча в лицо памятью этой, — запах волос его — сумасшедший запах моря и солнца, нагретого песка под обрывом.