И добавил с грустью:
— Не будь лицея, не знали бы мы, что плохо, что хорошо в преподавании. Спасибо лицею! От него знаем!
— Так ли уж знаете? — покосился на брата Пушкин. — Из рассказов Кюхельбекера, что ли?
— Вильгельм Карлович много мне о лицее рассказывал! — подтвердил Глинка, внимательно слушая Пушкина. — И… о вас…
— Ну и зря! — добродушно сказал Пушкин. — Языку русскому, во всяком случае, не в лицее обучен, у народа учился, у простых людей…
— А музыке? — быстро спросил Глинка.
Возбужденность его не ускользнула от Пушкина. С кажущейся небрежностью он повторил его вопрос и ответил немедля:
— Музыке учил нас Тепер де Фергасен — человек несчастный, но образованный и большой оригинал. В Царском Селе у него был свой домик, мы бывали у него запросто по вечерам и музицировали. Скажу вам лишь, что и поэзии нашей и музыке одинаково прививают чуждые их духу законы, толкуют, например, о мнимой неспособности языка нашего к современному метрическому стихосложению, ну, а в музыке я не знаток, в ней придерживаются того, что сказали итальянцы, а они, как корсары в море, захватили наши театры…
И тут же спросил Глинку:
— Песни Кирши Данилова знаете? Хорошие песни!
И задумчиво добавил вполголоса:
— Корсакову и Яковлеву — товарищам моим по лицею — весьма я обязан тем, что включили они и мои некоторые стихи в песенники, имею в виду романсы «К живописцу» и «Под вечер, осенью ненастной». Однако не вижу, кто бы вполне мог помочь соединению пашей поэзии с музыкой…
И тут же сказал брату, как бы освобождаясь от охватившего его раздумья:
— Обо всем этом на досуге никогда не прочь поговорить с приятелем твоим, коль он того пожелает, но сейчас надобно нам искать следы неистового нашего Кюхли.
— Пойдем! — согласился Лев Пушкин, вставая.
Попрощавшись, они ушли.
А вечером Лев осторожно сообщил Глинке:
— Брат очень беспокоится о Кюхельбекере! Ты заметил? И искал он его по безотлагательной надобности. Что-то неладное с Вильгельмом Карловичем. Начальство хочет отрешить его от нас. Существует, Мишель, говорят, тайное общество, замышляющее свергнуть царя и объявить в стране конституцию. И сколь многое неведомое нам происходит ныне!..
Лев Пушкин снисходительно-насмешливо оглядел зал, где они находились, с окнами, выходящими на Фонтанку, словно хотел сказать: «Что стоит все это по сравнению с тем, что я знаю!» — и закончил:
— Ты, Глинушка, не робей. Я чувствую, ты тих да смирен, по тверд волей. Соболевский противоречив, Маркевич скрытен, но и ты не менее… С виду тебя сразу не поймешь, кажешься рассеян, а между тем внутри в кулак собран. Так вот, если будут в пансионе клеветать на Вильгельма Карловича, — все мы должны помочь ему, все! Лекции его большое неудовольствие вызвали, и говорят о них всякое… Так вот, птичка-невеличка, в тихой Коломне нашей не так уж тихо! А брат понравился тебе?
И с откровенной гордостью, не сомневаясь в ответе, он поглядел на товарища.
— Он подтвердил то, что я сам думал! — помедлив, сказал Глинка.
— Как это? — хотел было обидеться юноша, представив себе, что этим самым брат его не сказал ничего нового…
— О музыке! — пояснил Глинка. — О песне! И теперь мне стало легче. Словно я гору взял с разбегу, понимаешь?
— Понимаю! — успокоился Лев. — В поэзии и в музыке цели могут быть едины, но брат не очень доверяет композиторам, знаешь! А музыку он любит скрытно и горячо, пожалуй, не меньше, чем ты.
Звонок к ужину прервал их разговор.
…Кюхельбекер не появлялся долго… Иван Акимович с унылой вежливостью поведал Соболевскому, что учитель их «не только масон, но и большой путаник», и есть секреты, которые не должно знать воспитанникам, но которые и держат сейчас Кюхельбекера в отдалении от института.
Оказалось, как узнал Глинка позже, Вильгельм Карлович заслужил высочайшее неодобрение одной из своих лекций на стороне, особенно же стихами своими в одном из последних номеров «Соревнователя». Кюхельбекер получил предложение занять кафедру русской словесности в Дерптском университете, но сейчас, кажется, польстился на несколько унизительное, но освобождающее его от политических подозрений предложение… стать секретарем обер-камергера Нарышкина.
В пансионе он уже пропустил несколько занятий. Дмитрий и Борис Глинки беспокоились больше всех о своем гувернере. Миша хранил молчание. В начале года был у него разговор с Кюхельбекером о совместной поездке в Смоленск и в Новоспасское на время каникул — теперь планы срывались.
Приезжал Кавос и интересовался успехами Глинки у Фильда. Неоднократно наведывался дядя Иван Андреевич, а по субботам приходилось бывать у него, в доме у Львова или у Федора Николаевича.
Во всех впечатлениях этого года было много смутного, плодящего тревогу, и явно «невпроворот» наслаивались эти впечатления одно за другим. В пансионе Маркевич, самый, пожалуй, методичный и спокойный из близких здесь Глинке, затеял учредить общество «Малороссиян» для изучения мало-российской старины, фольклора и музыки. И в это общество, правильнее бы назвать «кружок», вошел и Глинка. Немало было предложений познакомиться с масонами и с историей масонства, приглашали его для этого к какому-то старому адмиралу, к родне некогда маститого сановника. Распылить свое время оказывалось так легко…
Петербург все больше захватывал пестрой и шумной своей жизнью. Довелось быть с дядей Иваном Андреевичем у кузин своих, доселе незнакомых, в их радушном веселом доме па Невском, и в трактире «Капернаум», где собрались в тог день музыканты-самоучки. Здесь видел Глинка слепого Кашина и строгого незнакомца, прибывшего из Астрахани, издателя «Азиатского музыкального журнала». Незнакомец выглядел уставшим и раздраженным. Полы его шубы были обношены, а высокие сапоги покоробились, заметно, что он много ходит и чего-то пытливо ищет в столице. По тому, как внимательно он слушал слепца и недоверчиво глядел на собравшихся, Глинка вдруг почувствовал, что у него, пансионера института, есть что-то общее с этим угрюмым пожилым человеком. Словно оба они ищут чего-то одного…
Миша наклонился к Ивану Андреевичу и спросил его о странном этом посетителе, и дядюшка с живостью сообщил о нем все, что слышал, сказав и о посещении им Бортнянского, и о журнале, издаваемом в Астрахани.
— Ходоки! Музыкальные ходоки к нам, в Северную Пальмиру, — благодушно хихикнул Иван Андреевич. — Ты еще не знаешь, Мишель, этих людей. Следующий раз я покажу тебе «итальянщиков» — музыкантов из Италии разных чинов и рангов, от бродячих до тех, кого сама Великая Екатерина к себе приглашала.
Но в следующую субботу Иван Андреевич прихворнул, и Миша, с нетерпением ожидавший этого дня, провел его не без пользы у музыканта.
Учитель приоткрывал ему завесу над тайнами музыкальной композиции и, зная о том, что волнует его ученика, внушал тоном сказочника, повествующего о древности:
— Великое слово «квартет» звучит для слуха понимающего его как гимн. Само слово, мой молодой друг, «квартет» — это высота музыкального гения, что рыцарский замок на горе…
Почему в воображении учителя возник рыцарский замок, Глинка не понял, но и не посмел бы об этом спросить. Учитель сбросил с плеч черную свою пелеринку, как бывало с ним в минуты волнения и, оставшись в одной длинной рубашке, подпоясанной шнурком, подвел его к изображению каких-то чинно сидевших в три ряда музыкантов. Гравюра эта висела в непомерно тяжелой раме на стене.
— О великий Моцарт! — сказал Фильд. — Он тут сидит среди людей малодаровитых, как и пристало сидеть гению, и составляет с ними квартет. Он учится понимать гармонию звуков. Попробуй же понять эту гармонию и ты. Слушай же меня. Квартет — это пробный камень для композитора. Казалось бы, композитору, способному соединять воедино много голосов вокальных или инструментальных в оркестровом исполнении, как не справиться с четырьмя партиями в квартете? А между тем ты, гений, — Фильд грозно наступал на ученика, и голос его дрожал, — ты бываешь бессилен. Как трудно создать тебе независимое и самостоятельное произведение, чтобы под творческим дыханием твоего гения любовь и ненависть, радость и отчаяние одушевили четыре звучащих куска дерева. Скрипка будет испускать стон, альт глухо вздыхать, виолончель поднимет к небу орошенные слезами глаза. То возникнет перед нами инструментальный драматический квартет — иначе говоря, опера без действия, без слов, без певцов… но в лицах-невидимках. И ты один, ты, гений, в силе повелевать им!