Фильд задыхался. Михаил Глинка усаживал учителя в кресло, подносил к разгоряченному его лицу стакан с водой и боялся, как бы эти сокровенные рассказы о квартете не кончились для Фильда ударом.
6
Прошла весна, сырая и дымная, — в тот год гарь лесных пожаров проникла в столицу, и вот нежаркое петербургское лето с белыми ночами, со штормовой свежестью моря словно спустилось наземь с холодных, задернутых туманом небес. И в проясненном небе медленно поплыли над равнинами площадей и проспектов косяки птиц откуда-то с Ладоги к югу.
С Казанского собора гулко ударил новый, на днях повешенный колокол. Михаил Глинка вслушивался в благовест и вспоминал перезвоны Новоспасских колоколов. Все более замедляя шаг, Глинка шел по Невскому. Казалось, солнечные блики и легкие тени колышутся от ударов колокола. Движение на Невском замерло, и не один Глинка забыл, куда направлялся… Остановились кареты и пешеходы. Кучера медленно снимали шапки и широко крестились. Длинные кнуты их свисали с козел, похожие на заброшенные удочки. Было слышно, как кони лязгают удилами и бьют подковами по торцу.
— Чудесно! — сказал стоящий около Глинки какой-то хилый чиновник в мухтаровом сюртучке, с розой в петлице.
— Чисто гудит! — одобрительно заговорили кучера, снова надевая шапки и трогая лошадей. Глинка присел на приступочку дома и слушал, забывшись. Раскатистый звон колоколов парил в небе. Били с Исаакия. Глинка сидел и улыбался.
В таком блаженном состоянии застал его здесь Мельгунов, чинно проходивший по Невскому.
— Это ты, птичка-невеличка? — с изумлением сказал он, глядя па товарища. И, стряхнув с форменного его мундира пыль, увел его отсюда. — Чему ты так радуешься? И давно ты сидишь здесь?
Глинка не отвечал и покорно следовал за товарищем.
— Меня отец за границу с собой берет на каникулы, может быть, Париж увижу, — говорил Мельгунов оживленно. — А ты куда, Глинушка, этим летом?
— Куда? — озадаченно переспросил Глинка. — Ну постой, куда же? В Новоспасское. В деревню!
— В деревню! — снисходительно повторил Мельгунов. — Что там делать?
«Там матушка, там сестры, там песни поют», — хотел было сказать ему Глинка и застеснялся: что Мельгунову до песен, до Новоспасского? Как поведать ему о тишине Новоспасских полей и о том, чем чудесна Десна летом?
— А я думал, ты уже большой стал и совсем серьезный, — проговорил Мельгунов, когда они подходили к Фонтанке. — Думал, что вырос Глинушка в пансионе, а, оказывается, ты совсем дите и способен сидеть на камешке, на Невском проспекте, как пастушок на лужку. Со своей дудочкой. Эх, ты!
Глинке представилось, что действительно он чем-то осрамился сегодня перед товарищем. И не станет ли странностью его способность любить эту Северную Пальмиру, столь много открывшую перед ним, и в то же время тянуться к сельской тишине, к лесной глуши?..
Каникулярное время — всего лишь один месяц, июль. Вот уже прибыла карета из Новоспасского, мещанской запряжкой в две лошади, как считается здесь, в столице. На козлах сидит молодой кучер Игнат Саблин, взволнованный важностью возложенного на него поручения — привезти домой барчука, и простосердечно говорит:
— Вы уж, Михайла Иванович, сами покажете мне дорогу. Очень я боюсь вас везти, как бы не случилось чего и не сбиться мне на улицах! И тут еще напасть… — Он озадаченно чешет за ухом. — Велено мне, коли ваше позволение будет, родных повидать, деверь на Миллионной поваром в услужении, за девятнадцать целковых новому барину продан.
Глинка слушал его с недоверием. Был Саблин важен собой, строг, хотя и молод, с той особой проясненностью и вместе с тем лукавой хитринкой во взгляде, которую уже приходилось юноше замечать у Новоспасских мужиков. Все они казались посвященными в большие дела, а выдавали себя подчас за простаков. Глинка с любовью глядел на кучера, на карету — хотелось погладить ее гладкий кожаный верх, блестящий, словно лакированный, а в мыслях стоял Векшин. Помнят ли его в Новоспасском? Странно и даже несколько обидно казалось, что обходятся без него, что возит теперь Глинок этот новый речистый кучер.
И вскоре, напутствуемый товарищами, так и не дождавшись прихода Кюхельбекера, выехал Глинка из Коломны на каменистый, ведущий из города тракт. Ехали они мимо главных проспектов, которых так боялся кучер, миновали мосты и площади, обойдя их стороной, и прямо из Коломны попали на привольный простор низких некошеных лугов. И хотя далек был путь до Ельни и не очень резвы оказались порядком уставшие лошади, неделя, проведенная в дороге, промелькнула, как один день. Все было интересно на этом пути: и тихие, приткнувшиеся возле лесов деревеньки, излучавшие на солнце дремотный дымок из невидных, ввалившихся внутрь печных труб, и озорные жеребцы, со ржаньем носящиеся по комковатым печальным полям, чтобы рассеять на ветру свою застоявшуюся силу. «Тишина и сила, — говорил себе благородный пансионер, трясясь в карете, обложенный старенькими подушками и коврами, — ведь в этой тишине неразгаданная народная сила!»
Встречались помещичьи коляски, и каждый раз Игнат Саблин круто заворачивал своих лошадей.
— Лучше уступим, Михайла Иванович, — говорил он. — Ишь сколько господ едет, а мы с вами одни…
Из колясок слышалась французская, «вертопрашная», как говорили в народе, речь, а из окон глядели, словно с какой-то картины в раме, завитые головы старух в буклях и сползших на лоб чепцах, рассеянно-добрые лица детей и оскалившиеся морды болонок.
Ночевали в помещичьих домах, а то и на лугу под небом. Глинка выпытывал у кучера Новоспасские новости и как живут в деревнях.
В одну из теплых ночей, устроившись на ночлег в постоялом дворе, они разговорились.
— Восьмой год, как Бонапарт ушел! — рассказывал Игнат. — Считайте поэтому, Михайла Иванович, что иным всего восьмой год ударил, заново обстроились, огляделись… Папеньке вашему, конечно, достатку прибавилось не по восьми годам, ну а мужику — его год дольше тянется. О том мужике, которому нынче годов двадцать минуло, говорят: «Двенадцать, стало быть, до Бонапарта было…» С этого и счет ведут!
— Мне, выходит, всего лишь шестой пошел, — усмехнулся Глинка необычному этому исчислению, — а тебе, Игнат?
— Я женатый, барин! — не без гордости отвечал кучер. — А женатый всегда старше. Считать же по писаному не знаю как, матери нет, отец убит Бонапартом, а бабушка счета не найдет, когда родился, — забыла. Я вас, барин, о другом спрошу. Скажите вы мне, ради Христа, правда ли, что звезды движутся? Есть у нас в деревне старик, не находит он звезду на старом месте и сильно по пей убивается. Всю жизнь она была при нем ночью. И еще скажите, барин, правда ли — только батюшке вашему об этом не извольте передавать, — будто в городе господа сильно между собою не ладят и офицеры присоветовали царю дать волю крестьянам…
— Может быть, и так, Игнат, — уклонился от ответа Глинка. — Что касается звезды, которую твой старик потерял, — не знаю, что и сказать тебе. Она светила ему по-особенному, что ли? А воля будет, Игнат, будет. Сам чувствуешь, что раз мыслью народ на волю выходит — не сдержишь его…
— Старики иное говорят, Михайла Иванович.
— Что же они говорят, Игнат?
— По-ихнему, как бы сказать, сами господа должны по-беднеть, ну и подобреть, что ли. Припугнуть их надо! В вой-ну-то мужики много за них стояли…
— Побойся бога, Игнат, что говоришь? — вознегодовал Глинка.
— А чего же, барии? Али что-нибудь сказал не то?
— За Русь они стояли, Игнат, не за господ…
— Во как! — согласился тут же кучер. — Да ведь я иначе и не думал. Господа — что же, господа везде… И по мне, как без господ?..
И, помолчав, спросил:
— Барин, и Сусанин, стало быть, не за царя, а за всех нас жизнь отдал. Так я понимаю?
— Кажется, так, Игнат.