Выбрать главу

«И чего это он? — досадливо думал Миша, отходя от московского дядюшки. — Столько наговорил, и ничего в толк не взять. И зачем Федор Николаевич о музыкальных моих занятиях как о сиротстве моем или о блажи, мною овладевшей, речь ведет? Ведь среди забот государственных никто еще заботу о музыке как даже заботу государственную не приемлет. Будто на потеху, на ряженье далась им музыка! Стыдно слушать».

С этого дня Глинка стал неохотнее и сдержаннее вступать в беседы о музыке и говорить о своих музыкальных занятиях. Но вскоре пришлось ему повстречаться на квартире у Федора Николаевича с людьми, о которых приходилось слышать в институте от Льва Пушкина и Кюхельбекера…

Среди этих людей были Рылеев и Бестужев и многие авторы готовящегося к изданию альманаха «Полярная звезда», в котором участвовал Федор Глинка. Здесь, у Федора Николаевича, познакомился он со статьей А. Бестужева «Взгляд на старую и новую словесность в России» и со стихотворением Рылеева «Иван Сусанин», предназначенным для альманаха. Дядюшка показывал ему рукописи и мельком рассказывал о том, что делается в литературном и музыкальном мире столицы, не подозревая даже, как запоминает все сказанное им молодой Глинка.

Случайная шутка его над кем-либо из знакомых или оброненное в разговоре острое слово уже вызывали в Михаиле Глинке любопытство и стремление досконально разобраться в услышанном. Он знал, как проходят «Русские завтраки» у Бестужева, затеянные для объединения близких ему и Рылееву литераторов, что делает Фаддей Булгарин и что говорят в модных салонах о Пушкине. И если сперва разговоры у Федора Николаевича запоминались им бессвязно, отрывочно и не могли создать общего представления о том, чем жила столица, то потом он научился по ним уже постигать и серьезные, происходившие в глубине общественной жизни события. Он мог сравнивать услышанное в институте с тем, о чем со светской непринужденностью, не удостаивая обычно вниманием его самого, говорили при нем у Федора Николаевича. И сам дядюшка Федор Николаевич представлялся при этом все более загадочным. Но вскоре беседы его с дядюшкой и с его гостями стали все более значительными но своему содержанию, пансионер педагогического института жил в столице настороженной и несколько раздвоенной жизнью, силясь охватить весь пестрый и многоликий столичный мир и не находя ключа к разгадке многих «злых», по выражению Федора Николаевича, вопросов. Немало помогла ему в этом и встреча с Рылеевым в один из сентябрьских дней этого года.

Рылеев пришел к Федору Николаевичу явно раздраженный чем-то и усталый. Он кинул на диван плащ и сказал, упав в мягкое, обитое голубым бархатом кресло:

— Надоело! Все с живостью толкуют о второстепенном и молчат о главном… А Пушкин знаешь как зло посмеялся надо мной?

Из темного угла, весь погрузившись в такое же кресло, внимательно наблюдал за Рылеевым маленький Глинка. Сам же хозяин дома с легкой иронией, понимающе глядел на гостя и не прерывал его.

— Бестужев показал мне его письмо к нему, — продолжал Рылеев. — Он считает, что Хвостов — достойный поэтический соперник знаменитому Панаеву и знаменитому Рылееву, какими нас называет, хвалит «Мечту» Хвостова и корит меня за употребление мною слова «признанье» тревожных дум вместо «взрыванье», слова, которое якобы по-русски ничего не значит… Недавно Пушкин посмеялся и над тем, что изобразил я в «Полуденной деннице» герб российский на вратах византийских. Во время Олега не было-де герба русского, а двуглавый орел, помимо того, есть герб византийский и означать должен разделение империи на западную и восточную… И более ничего не сказал Пушкин! Неужели не нашел он слов о том, ради чего сии стихи написаны! А я-то жду от него гневных слов, пророческих, а не поправок к стилю… Я-то всем сердцем в него верю и жду слова его…

— Набатного слова? — вставил Федор Николаевич.

— Да, — поднялся в кресле Рылеев, — Пусть так — набатного, прямого, поднимающего народ.

— Может быть, и тихое его слово тоже отдастся громом и не след ему, Кондратий Федорович, в наших рядах первому па себя царский гнев навлекать? — осторожно заметил хозяин дома, и Михаил Глинка почувствовал, что он чего-то недоговаривает и не при нем ли, при юноше — третьем здесь человеке, не хочет поминать о том, что тайно связывает их с Пушкиным.

Михаил Глинка беспокойно зашевелился в кресле, и тут только Рылеев заметил в углу маленькую, затемненную настольной лампой его фигурку.

— Здравствуйте! — дружелюбно кивнул Рылев, не меняя позы. — Это вы, пансионный житель? К чему готовитесь? К службе в иностранной коллегии и безмятежным дням ума-тушки вашей в смоленском поместье? Слышал о вас.

В тоне его вопроса было трудно уловить издевку, — Рылеев подшучивал над юношей и подстрекал, ни в чем его при этом не укоряя. Но Глинка быстро понял Рылеева. Что-то готовилось в стране, грозное и неминуемое. «Дух восстания» парил пад городом. И это давало право Рылееву подшучивать над безмятежным покоем смоленского поместья, над его, Глинки, непосвященностью в то, что сулило будущее. Но разве так уж далек от жизни скромный пансионер Глинка? И так ли уж трудно понять ему, что между блистательным родственником его и Кондратием Рылеевым существует некий тайный сговор, особые доверительные отношения?

Михаил Глинка поднял на Рылеева тихий, сосредоточенный взгляд и в тон ему ответил:

— К безмятежным дням готовлюсь… у матушки в смоленском поместье!

— Зря ты, Кондратий Федорович, испытываешь его, — сказал Федор Глинка, довольный ответом юноши. — Можно ли думать, что одни мы взываем к бурям, а все остальные взывают к тишине. Суть в том, что с мала до велика все в стране перемен ждут, и то на благо, иначе в каком положении ты бы себя увидел?..

— Так ли? — усомнился Рылеев, оживившись и внимательно глядя на юношу. — Разве племянник твой к студенческим бунтам тоже причастен? Впрочем, говорят же о педагогическом институте, что оттуда выходят «отечественные карбонарии». — И тут же обратился к Михаилу Глинке: — В этом году кончаете?

«Мне не приходится доводиться Федору Николаевичу племянником», — хотел было поправить его юноша, но хозяин ответил за него:

— Почитай, уже кончил. Последний год. Служить будет. Но в мыслях другим занят… Был с ним на опере Кавоса и какого нашел в нем противника этой оперы! У Миши, как понял я, давнее знакомство с Сусаниным в натуре…

— Моего «Сусанина» прочитал бы, — сказал Рылеев. — Еще не напечатал…

— Читал, — сказал Михаил Глинка потупившись, — в списке. Только мне, Кондратий Федорович, другие ваши стихотворения по душе… О Сусанине писать — то же, что овеем народе нашем, двумя штрихами не обойтись, и дум его, поистине дум народных, одним вздохом пе выразить… И в подвиге его разуметь надо великую силу не храбрости одной, а величия духа, общего его превосходства над врагами…

Глинка говорил взволнованно, и волнение его передалось Рылееву. Кондратий Федорович, наклонив вперед голову, приглаживал рукой черные свои, слегка завитые волосы, и глаза его блестели.

— О каких стихотворениях моих говорите? — задал оп вопрос.

— В пансионе, Кондратий Федорович, — «Гражданина» вашего чтут. И, смею сказать, заповеди этого стихотворения многие следуют, хотя читать «Гражданина» довелось опять же в списках.

— Не Лев ли Пушкин передал вам полученное от брата?.. — быстро спросил Федор Николаевич, переглянувшись с Рылеевым, — Откуда в благородном пансионе сия крамола?

— Учась у старших осторожности, не смею открывать, кто принес нам это стихотворение, — не без лукавства и как бы в ответ на недавнее подшучивание над ним Рылеева сказал Михаил Глинка. — Помню же это стихотворение наизусть. Хотите, прочитаю?

Он выжидающе поглядел на ставшее слегка встревоженным лицо Федора Николаевича и, приподнявшись в кресле, медленно, чуть нараспев продекламировал:

Я ль буду в роковое время

Позорить гражданина сан

И подражать тебе, изнеженное племя