— Ой ли, барин? — смущенно сказал трубач. — Оркестр-то под вашим началом — верно, а животы людские да богатства ему, Ивану Николаевичу, одному подсудны.
— Идите! — коротко прервал его Михаил Глинка и отпустил музыкантов.
А утром, до завтрака, он тихо вошел в спальню родителей и, поцеловав руку матери, сказал:
— Маменька! Я распорядился вашим именем отослать в губернию для Шмакова десять возов ржи, дядюшка Афанасий Андреевич занемог и не просил сам…
— Что ты, Мишель, о чем это ты?.. — встревожилась Евгения Андреевна. — Что тебе до шмаковских крестьян, до губернии?
— Я распорядился уже, маменька…
— Без батюшки, без меня, Мишель?.. Это такой грех!
— Я не мог иначе, маменька!
Евгения Андреевна знала о его беседе с музыкантами, о бедствиях крестьян в губернии. Еще лучше — о его обычно покорном родителям и мягком характере.
Она понимающе взглянула на него и ласково сказала, принимая его «грех» на себя:
— Музыка ли тебя довела до этого, Мишель? До того, что вмешиваешься в чужое тебе?
— Музыка, маменька! — подтвердил он, выдержав ее взгляд.
И еще раз благодарно поцеловал ее руку.
Вскоре он уехал в Петербург определяться на службу.
2
«Музыка ли тебя довела до этого?» — звучал в его ушах ласковый голос матери, и… тут же вспомнилось полное надежды и доверия к нему обращение одного из музыкантов: «Коли барин в музыке нас уму-разуму наставляет, то и в жизни небось не оставит».
Разве неправ шмаковский музыкант? Нет, музыка сама не оставит! Музыка не слепа и не глуха к горю! И не сокровенные ли, сближающие людей голоса слышатся в ней? Не потому ли изверился дядюшка Афанасий Андреевич в Сумарокове, что не внял в свое время живому голосу самой жизни?
Музыка правдива, и музыка честна! Певец, чуждый страданию людей, может ли быть хорошим певцом? И музыка, прячущаяся от «злых» вопросов, убаюкивающая сознание нежными настроениями мотивов, — эта ли музыка не фальшивит?
В рассуждениях обо всем этом Глинка провел первые дни после возвращения в Петербург. Жизнь в Новоспасском предстала перед ним на этот раз новой своей стороной, и пусть маленькое в ней событие — беседа его со шмаковскими музыкантами, — но столь значительно оно сказывается и в петербургской жизни.
Разве не в предупреждение титулярного советника Михаила Глинки написано царем повеление, прочитанное Глинкой в канцелярии при поступлении на службу:
«…Обращая всегда бдительное внимание, дабы твердая преграда была положена всему, что ко вреду государства послужить может, и в особенности в такое время, когда в несчастье от умствований, ныне существующих, проистекают столь печальные в других краях последствия, я признал за благо: все тайные общества, под какими бы наименованиями они ни существовали, как-то масонские ложи или другие, закрыть и учреждение их впредь не дозволять!»
Нетрудно понять, в каких «других краях» сказались эти зловредные «умствования», не помянуть же в царском указе Францию и Пьемонт, но ведь и педагогический институт и лицей тоже заражены «умствованием».
Итак, Михаил Глинка, только что назначенный помощником секретаря Главного управления путей сообщения, должен «не умствовать». Главноуправляющим этого управления — герцог Вюртембергский, а одним из адъютантов его — писатель штабс-капитан Бестужев. Управлению много дела, а еще больше тревог: еще нет в России железных дорог, но тем труднее с проездами, с выполнением дорожных повинностей, с безопасностью движения по стране. Обильная и бездорожная Русь выступает перед Глинкой со страниц губернских отчетов лихоимством чиновников и произволом начальников дорожных станций. Управление ведает охраной дорог, защитой их от разбоев, переписью ямщиков и даже участвует в организации аракчеевских поселений.
Управление занимает несколько анфилад комнат, находится на Фонтанке, у моста, окнами выходит на Загородный проспект, а в просторечье именуется «дорожкой». О нем говорят кучера дворникам: «Забеги в «дорожку», узнай, когда в Ораниенбаум кареты идут». Известно, что здесь знают и о пригородных рейсах. Поговаривают, будто по городу скоро пойдет конка.
Управлению соподчинена и пограничная стража — та самая, о которой злословят: «Пограничная стража — казенная кража». Сюда приезжают фельдъегеря на запыленных конях и, прежде чем войти в дом, начищают обшлагом шинели медный кивер и пряжку пояса. У лестницы дежурит пышнобородый швейцар, стоят чахлые пальмы и кактусы, похожие на светильники.
Композитор сидит за пюпитром в большой, обитой коврами приемной секретаря.
Адъютант герцога Александр Бестужев говорит, испытывая втайне нового своего сослуживца:
— Вы бы нам не дали что-нибудь свое в «Полярную звезду»? В нашей просьбе не отказали ни Пушкин, ни Рылеев!
— Я не пишу, Александр Александрович.
— Полноте. Вы не можете не писать…
Оказывается, товарищ Глинки по пансиону, а теперь и хозяин дома, в котором живет Михаил Глинка на Загородном проспекте, сказал Льву Пушкину о первом литературном опыте его — поэме «Альсанд», а тот в свою очередь ненароком сообщил об этом Бестужеву: «Ваш сослуживец не только музыкант, но и поэт».
— Право, не пишу!
— Смотрите, Михаил Иванович, — шутливо грозит Бестужев. — Корсак пишет, Мельгунов судит о написанном, но и сам не прочь писать, Соболевский — еще с юности меценат, Маркевич собирает песни, Лев Пушкин представляет своего брата, — из ваших близких товарищей все сочинительствуют. А помните, Пушкин сказал: «С младенчества дух песен в нас горел». Да ведь здесь иначе умрешь, в управлении…
И адъютант с безнадежным и злым унынием оглядывается на дверь, ведущую к герцогу.
— Помилуйте, Михаил Иванович, ужель вы здесь будете писать лишь рескрипты о подорожных? Этакий певец во приказе!
Адъютанта вызвали к герцогу, и он ушел.
Странно, но Глинке кажется, что здесь никто всерьез не занят делом и не обманывает себя значением содеянного им в управлении. Четыре генерала занимают посты членов Совета управления, и каждый из генералов домовит, покладист, добр с виду и даже несколько смущен своим положением. «Что вы, неужели берете всерьез занимаемую мною службу? — говорит генеральский взгляд. — Я считаю, что делаю честь этому месту, как опекун в опекунском совете. Но что мне до путей сообщения? Мой совет ему нужен? У меня — семья, боевое прошлое, свои заботы…»
В этом четыре генерала — на одно лицо. Впрочем, еще сближает генералов и генеральские дома, на удивление Глинки, тяготение к музыке. При этом у главного из генералов по должности — графа Сиверса — поют очень неплохо, а учителем пения — некий итальянец Беллоли.
Глинка посетил генеральский дом и не почувствовал в нем ничего управленческого. И сам он был принят скорее как племянник царедворца, чем как титулярный советник.
Успех его в доме Сиверса открывал ему двери и в дома других трех генералов. Знай герцог о скромном своем служащем — столь видном музыканте, — он тоже, может быть, пригласил бы его к себе. И приятно и неудобно! Неудобно, потому что нелегко привыкнуть к такой службе, где плохим тоном считается служить, а хорошим — толковать обо всем, что не относится к управлению. Правду говоря, состояние это удручает и раздваивает. Глинка пожаловался на генералов Соболевскому — тот смеется: «Ты, мимоза, радостей жизни еще не знаешь». Сказал о своем затруднении Льву Пушкину — браг поэта глубокомысленно провозгласил: «Да, Глинушка, не след генералам заниматься дорогами, но ведь кучеров на генеральское место не поставишь».
Прошел месяц, и Глинка начал смиряться со службой и тоже, собственно, ничего не делать.
Но однажды в приступе раздражения, вызванного генералами, решил он, что служить так, лишь бы иметь чин, все же прискорбно дворянину, и написал прошение об отставке, но не подал. Отставка ведь может быть взята и через полгода… Событие, скажут, произошло — титулярный советник отслужил! В этот час он заново прочитал поэму свою, о которой было известно Рылееву, и нашел, что она подражательна и сентиментальна, а потому должна быть уничтожена. Его даже неприятно удивила эта открытая в себе способность к словесному подражанию. Не влияние ли это генералов и не следствие ли «дурной», сиречь бестолковой жизни.