Я смотрел на это, подпирая стену в коридоре и смотрел, как следовало, не на Чондэ, уменьшающегося в кресле на глазах, словно съевшая печенье Алиса, а на Бэкхена, только на него: сложно было тогда уловить жизнь в чём-то кроме.
Я понял, что им можно захлебнуться, если не привыкнуть и так вот глотнуть. Мы кое-как привыкли. А его отношение… очень странное. Зачем мы ему – далекие от интересных и уж точно не близкие к хорошим, что он с нами общается, но я стараюсь в это не вникать. Потому что… страшно. Представляется погружение в прорубь, который мгновенно заледенеет.
У Бэкхена раздроблена лопатка и в сердце встроены клапаны, иначе как объяснить его периодическое замыкание на пороге бурных чувств – он порой из всплеска эмоций выходит сухим и вялым, совсем ничего не поймешь. За такие фокусы на него многие рычат, но это как шавке тявкать в сторону волка – Бэкхену бесполезно высказывать недовольства, в итоге сам окажешься виноват и оплеван.
Мне сложно совладать с собой рядом с ним, а с ним и подавно – у нас обоюдная готовность друг друга растерзать или просто обменяться ухмылками. Как сейчас помню: кухня Сэхуна, под глазами – голубая скатерть стола и одинокая вилка, а я, с чего-то вспылив, спрашиваю у Бэкхена:
– Почему ты такой… злой? – да уж, в нужный момент нашел словечко.
Парень, стоя у плиты и вертя в руках яблоко, поднял на меня глаза и оскалился (улыбаться он не умеет).
– С ножа часто ем, – ответил он и сунул мне в распахнутый рот желтую дольку.
Наверное, именно в тот момент я понял, что Бён Бэкхен – моя опухоль мозга.
Только у Чондэ бывают перемычки в плане настроения и идеи, достойные определения «праведные», к которым он нас иногда приплетает – это всё добровольно, конечно. Я ему никогда не отказываю, потому что не прихотлив.
В этот раз мы идём в место с самым отвратительным и кошмарным запахом – больницу, где белого столько, что возникает желание рисовать. Чондэ решил сдать кровь на донорство, к тому же, у него она редкая – четвертая, по резусу положительная (я даже не удивлён), а моя самая простая и примитивная, но я тоже принимаю участие.
С нами в компании пошёл еще только Бэкхен, у Сэхуна боязнь врачей и вида пипеток, а Бён сказал, что хочет пожонглировать пакетами с кровью. Он сидел в коридоре и только их и высматривал.
Пока я еще не зашёл в палату, провожаю взглядом проезжающие каталки. Ловлю себя на мысли, что мог бы стать врачом, смотря, как уверенно и целеустремленно медсестра вводит шприц толщиной в китайскую палочку лежащему мужчине в шею; думаю, я бы тоже так смог.
Мурашки подсказывают, что Бэкхен наблюдает за моим взглядом и ухмыляется; я не реагирую.
Особенность больниц в том, что настроение в них и состояние может быть разным: как и паника, заметающая тебя на стены и сгущающая ослепительно-белый в полную темноту в глазах, так и тянущее нервы ожидание, так и смирение холоднее могильных плит. Никогда не знаешь, какое ярче всего на тебе отпечатается. Я в больнице лежал только в детстве, с аритмией, совсем малышом, и тогда уже невзлюбил кисели и каши; мама в шутку называла моё сердечко скоростным барабаном.
Но я помню не это: для меня больница навсегда, наверное, останется тусклым местом, в котором слух максимально настроен на разговоры за стенами, где ты ждешь, будто за судебными решетками, а на казнь поведут не тебя. Я часами ожидал так на скрипучей лавочке маму, которую принимал психиатр с некрасивой фамилией; он заводил её в кабинет, крепко держа за руку, словно она не могла идти – меня это всегда раздражало.
Мы посещаем его раз в три месяца, и ближайший приём через пару недель. Тот центр, в который мы ходим, изнутри темно-зеленый, так что здесь мне намного комфортней. Я смотрю на людей – у них просто что-то внутри болит, это выведут, удалят или заклеят, и всё. Куда хуже, когда на тебе ни царапины, но ты всё равно ходишь к врачам годами, и значит, что ты – больной.
Сворачиваю мысли о маме и поворачиваюсь – Бэкхен внимательно рассматривает в руке пакет с кровью и говорит, будто и не мне: