— Для капитализма, конечно, не в машинах.
— Я знаю, — говорит он. — Читал про капитализм в книжках и третий год изучаю историю. Ты скажи про принцип. Как изменились машины? Как они справились с потоком информации?
— Принцип такой: раньше машине очень подробно объясняли, как надо решать задачу. Теперь говорят только, что надо делать. Понимаешь ты разницу между «как» и «что»? Как — объясняют неучу, что надо делать говорят специалисту.
Мы подключаемся к Центру, разглядываем и обсуждаем разные конструкции электронных машин. Они рождались в то самое время, когда не только ученые — все люди горячо обсуждали своих помощников. Одни возлагали на них слишком много надежд, рисуя будущее голубыми красками, другие уже не верили в чудеса, тем более от железных коробок. Но ученые и инженеры делали автоматы, подобные человеческому мозгу. Строили точно и смело. А потом кабели оплели всю Землю, и родился гигантский электронный мозг Единый Вычислительный Центр.
— Рыж, — говорю я после просмотра схем. — Да ты разбираешься в них лучше меня. Зачем же ты спрашиваешь?
— Чтоб уточнить свою позицию, — ответил он совсем по-взрослому. — Это полезно. Чтоб знать, что я не мыслю по-старому. — И неожиданно спросил: Как ты думаешь, я могу стать современным гением? Сразу в трех науках?
— Можешь.
— Почему? Я даже не Винер и не Чайковский.
— У тебя просто другая фамилия. Но ты имеешь перед ними преимущества.
— Какие?
— Свободное время — раз. Новая система обучения — два. Накопленные знания — три. Историки говорят, что раньше только гении знали столько, сколько сейчас обычный человек.
— Значит, у нас все гении?
— Все — обыкновенные гении, — в тон ему сказал я.
— Ну, серьезно. — И Рыж проглотил улыбку, сразу стал серьезным.
— Хорошо, серьезно. Я не очень в этом разбираюсь, потому что не очень интересовался, как учились в прошлом веке, но знаю, что тогда люди использовали лишь половину мощности своей памяти. Потом была вторая машинная революция. Это очень сложно — десятки отраслей биологии, медицины, кибернетики… Проще будет сказать, что все науки всерьез взялись воспитывать и растить человека.
Тут я поймал себя на мысли, что еще чуть-чуть, и я начну говорить красивую речь и никогда не остановлюсь. Я рассердился и заорал:
— Да что ты, в самом деле, пристал ко мне, Рыж! Разве тебя мало гоняют на уроках?
— Гоняют! — обрадовался Рыж. — Еще как! А потом мы все равно боремся! Давай?
— Давай.
Мы колесом покатились по полу, и когда он уселся на мне верхом, то спросил:
— Просишь пощады?
— Пощады?..
— Ах ты! — закричал он, и мы покатились опять. Теперь он был внизу. Тихо! — приказал он шепотом.
Музыка. Тихая, но нарастающая, притягательная. Мы вскочили, распахнули дверь — звуки стали сильнее. Бросились через просторный зал, цокая по белым плиткам. Остановились, не решаясь распахнуть дверь в комнату Карички.
Там, за этой дверью, все было другое: там звучала музыка. Нам казалось, что за этой дверью тени ночных видений, невесомость лунного света, осторожность животных, таинство глубин — все жило своей чуткой жизнью, пока не ворвался ветер; он смешал земли, и воды, и звезды, растер все в молекулы, оставил хаос, улегся… и вдруг — там, за дверью, взошло солнце и из земли поднялся чистый зеленый листок…
Не знаю, так ли было это. Музыка смолкла, и мы тихо ушли, не сказав Каричке, что подслушивали ее игру.
— Иногда я смотрю, она ходит по саду, — рассказывает Рыж. — Ходит, ходит, ну — ничего не делает. Но я хитрый, наблюдаю. Ходит она, ходит, шмеля поймает, послушает, а он гудит в кулаке и не кусает. А потом, знаешь, запрется и сочиняет. Это точно — сочиняет. А меня хоть на веревке води, я ничего не придумаю.
Мы поднялись на крышу. Ночь была ясная. Самая чистая, самая точная звездная карта висела у нас над головой. Рыж знал ее хорошо. Он называл звезды, большие, и маленькие, и даже те, которые я не видел. Может, он фантазировал? Я заглянул в его лицо. Нет, он не обманывал: щурил глаза, вглядывался, искал и находил.
Он смотрел на черно-белую, самую точную карту неба и видел цветные звезды — голубые, как лед, белые, как электрическая лампочка, оранжевые, как апельсины, красные, как глаз маяка. Так рано утром луч солнца пробегает по серой земле и возвращает миру все краски жизни.
— Рыж, а какая Земля с Марса?
Он мгновенно перенесся на Марс, расставил пошире ноги на ржавом песке, задрал голову.
— Зеленая звездочка. По блеску — как Юпитер с Земли.
— А что тебе, Рыж, больше всего нравится там? — Я боднул ночное небо.
— Там? — Он задумался. — Солнце, когда затмение…
— Крылатое Солнце!
Я увидел его: черный круг Луны и размашистые золотые крылья.
— Так говорили жрецы, — сказал Рыж.
— В самом деле, откуда строители египетских пирамид могли знать про электроны? Ты прав, Рыж. Скажем так: солнечная электронная корона. Ты не возражаешь против короны?
— Нет.
— А против чего ты возражаешь?
— Что двадцать первый век уже кончился, как говорят некоторые.
— А ты как думаешь?
— Еще посмотрим!
Рыж, мой Рыж, доктор техники. Ты прав, мы уже не вернемся в темный мирок свечи, как не вернемся в прошлое. Даже если вокруг сомкнется пространство, никогда не станем первобытными людьми. Не забудем электричество и плазму, древних греков и создателя единой теории поля. Даже грязный атомный гриб не забудем. Не разучимся говорить на едином языке людей Земли, не разучимся управлять облаками. Мы всегда будем знать стихи, формулы, музыку. И весь этот мир, вся история Земли — в тебе, Рыж, живут в любой твоей клетке, зовут жить дальше. Я вижу это по твоим сияющим глазам, Рыж.
А как узнать, что будет со мной?
Раньше гадали по звездам. Но ведь это предрассудок: звезды молчат.
6
Мы не влетели в окно, а вошли в парадную дверь больницы и поднялись в комнату Карички.
По дороге Рыж обличал себя:
— Мы рассуждали ошибочно. Ну, когда мама спрашивает: куда я иду, а я говорю: никуда. Ведь я просто не знаю своей цели — и все.
— Правильно, Рыж. Это теорема кибернетики: если мы обрабатываем определенную информацию и обладаем знаниями о цели, то число действий сокращается до квадратного корня от всех операций.
— А утром, когда ты позвал, я знал цель. — Рыж порозовел от признания.
Я обнял его за плечи.
— Рыж, — сказал я серьезно, — я помню всегда: ты выручишь в трудную минуту.
— Чего ж тут трудного?
— Понимаешь, я боялся, что Каричка серьезно больна, и потому спешил.
Нет, не те слова! Как невозможно иногда сказать точно! Даже Рыжу, верному, понимающему Рыжу, не смог бы я объяснить, что боялся увидеть равнодушное лицо. Как тогда, в Студгородке, когда смертельно бледный принц датский посмотрел на меня в упор и отвернулся. Что было тогда с Каричкой? Захватила ее всю острая боль Гамлета? Или сковал леденящий свет грязно-белого пятна, подкравшегося в темноте?
…Я вспомнил, как на Совете все вдруг умолкли, посерьезнели, едва стала говорить Мария Тауш. Она провела на лунной станции много лет, узнала полное одиночество — вдали от всех, когда метеором убило ее мужа. Можно только молчать, когда видишь такое лицо, красивое и почти прозрачное, а потом улететь на Марс, найти там жесткую губку с колючками — цветок по марсианским понятиям, — назвать этот цветок «маритауш». Так было. Но лучше б не было. Трудно смотреть в такие глаза.
Мы торжественно вошли в дверь, и я уже не боялся увидеть равнодушное лицо. Каричка причесывалась у окна.
— Я сейчас, — сказала она.
У ее ног стоял глиняный кувшин с цветами. Таких цветов я никогда не видел: каждую ветку венчал пушистый белый шар, слепленный из тысяч колокольчиков; горшок словно кипел, выдувая молочную шапку пены.
— Что это? — спросили мы с Рыжем одновременно.
— Это? — Каричка равнодушно пожала плечом. — Это сирень…
Но глаза ее хитро блеснули. Она расхохоталась.
— Я сама ахнула, когда увидела, — созналась Каричка. — Это принес Ипатий Нилович. Который прогнал вас.