— Не верю! — захохотал Сереженька.
Все зашумели. Поручик махнул рукой и выпил вина. Авросимов, ступая как по иглам, приблизился к нему и спросил тихо:
— Сударь, как это вы об государе говорите?
— А что? — скривился поручик. — Или я не волен говорить, что мне заблагорассудится? — и снова выпил.
— Да перестаньте, господа, — сказал Сереженька.
— Господа, — сказал Бутурлин, — карты ждут.
Вист продолжался. У нашего героя шумело в ушах и пальцы дрожали. Он опустился на ковер и стал пить, как вдруг гренадерский поручик, уже изрядно хмельной, неожиданно приблизился и спросил, теребя усики:
— Кто вы такой, чтоб меня судить?
— Да это не я, — сказал Авросимов. — Это они вас за то, что вы к бунтовщикам симпатии высказывали…
— Я? — скривил губы поручик. — А знаете ли вы, что я семь суток Пестеля в Петербург конвоировал, имея, представьте, указание — стрелять, коли что… Ага… Вот так сидел с ним… — и он опустился рядом с Авросимовым и прижался плечом к его плечу. — Вот так сидел…
— А он ничего?.. — спросил наш герой с присущим ему любопытством. — Не намеревался чего?..
Он заглянул в стеклянные глаза поручика, и они показались ему выразительными как никогда.
— Два жандарма сидели в санях напротив, — сказал поручик. — Я — рядом, а они — напротив. Я ему сказал: «Эта картина изображает нас с вами как единомышленников». Он засмеялся. «Вас это пугает?» — спросил он. «Нисколько, — ответил я. — Даже поучительно весьма, не будучи виновным, ощутить себя в таковой роли». Он снова засмеялся, потом сказал: «Один бог знает истинную нашу вину, ибо в житейском смысле мы всегда виноваты друг перед другом…» «Однако везут вас, а не меня», — возразил я.
«Один бог знает истинную вину, — задумчиво повторил он. — Склонность служить общественному благу— не есть вина». «Вы-то чем служили, позвольте спросить?» — удивился я.
— Чем это он служил? — спросил Авросимов с негодованием и растерянностью.
«Чем же это вы служили?» — спросил я. Он стал кутаться в шубу, усмехнулся и ответствовал: «Мой полк был лучшим на царском смотре. Это ли не служба?» Тут я заметил, что спящие дотоле жандармы бодрствуют, и один из них косится в мою сторону.
— Непонятно, непонятно, — удивился Авросимов.
— Чего же непонятного? — рассердился вдруг поручик. — Ничего вы, любезный, не можете знать да и не должны… Кто вы такой?
— Я российский дворянин, — сказал Авросимов с вызовом неожиданным. — У меня двести душ… Я государю служу… А вы кто такой?..
— Да пейте, пейте, — пробормотал поручик, погаснув. — Пейте…
Они снова выпили, затем — еще… И наш герой вдруг почувствовал себя легко и уверенно, и как бы сквозь туман различал теперь лица, которые все были милы и доброжелательны и словно повернуты в его сторону, делясь с ним какими-то таинственными приятными сигналами.
Дышалось легко, вольно. Руки эдак плавно вздымались наподобие крыл и, задевая плотный густой воздух, повисали в нем, медленно колыхаясь.
Это наступал знакомый покой деревенского утра, лета; речной запах поднимался с поля, освежая мысли; тревоги как не было; золотистая соломинка плавала в бокале с вином, изображая юную купальщицу.
Вдруг в залу вползла, медленно перебирая руками по полу, плачущая Милодора. Из-под измятого ее платья проглядывали белые чулки. Туфелек на ногах не было. Она тоненько подвывала, отчего можно было и напугаться, да еще, видя ее белое лицо с остановившимся взором. И тотчас в прихожей послышался крик, глухой, странный, а чей — было не понять.
Авросимов поглядел на играющих, но за столом никого не было, а все устремились прочь из залы, и даже Бутурлина не было на диване, и гренадерский поручик исчез странным образом, только он, Авросимов, да Милодора, все еще стоящая на четвереньках с диким выражением на лице, не поддались общему стремлению.
— Что же это, Милодорочка? — спросил Авросимов, но она не слышала его вопроса, ибо он уже бежал на непослушных ногах по прихожей в комнату, куда устремились гости.
Когда он, распихивая всех, пробился наконец в эту комнату, в которой еще не бывал, перед ним возникла в неясном озарении свечи спина молодого человека с красными ушами, стоящего нелепо на четвереньках перед лоханью полною вина.
Все молчали. И Авросимов вгляделся попристальнее в распахнувшуюся перед его взором картину и увидел: молодой человек стоял на карачках, неподвижно, уткнув лицо в лохань. Лоб, рот, нос, подбородок — все было скрыто. Только красные уши, как осенние листья, лежали на поверхности винного пруда.
Стояла тишина. И в этой тишине покачивались на стенах кособокие силуэты застывших молодых людей.
Черноволосая Дельфиния склонялась откуда-то с потолка, опираясь каким-то образом на плечи Бутурлина; Мерсинда голубым пятном тонула в углу во мраке; Сереженька, отставив ножку, тянул лицо, шевелил губами, словно разговаривал с богом; гренадерский поручик сжимал собственное горло, стараясь не дать вырваться страшному крику, который распирал его грудь; остальные напоминали изваяния, разбросанные там и сям вдоль стен.
А время шло. Молодой человек над лоханью не менял позы.
— Ах, — выговорил вдруг Сереженька шепотом, — все пьет, пьет, никак не напьется…
— Господа, — сказал Бутурлин тоненьким срывающимся голоском, — может, помочь ему? Может, он дышит еще?
«Дышит, как же», — подумал Авросимов с содроганием.
Но тут Милодора, откуда-то появившаяся, притиснулась к нашему герою, обхватила его за шею и повисла на нем, тяжело дыша ему в ухо.
— Господа, — сказал Бутурлин, — я предупреждаю, что промедление смерти подобно.
Но никто не пошевелился.
— Да ну его, — сказал наконец Сереженька бледными губами и тихонько на носках пошел прочь из комнаты.
Все потянулись за ним.
Милодора продолжала висеть на нашем герое, отрезвляя его своей тяжестью, и он с трудом волочился по прихожей в залу, когда мимо них, по направлению к зловещей комнате, пронесся, словно тень, старик в бакенбардах, в ливрее и в шлепанцах на босу ногу, а за ним — вереница заспанной челяди, все серые, как мыши.
В камине снова трещали поленья, распространяя благотворное тепло. За карточным столом шла игра, как ни в чем не бывало. Прекрасная Дельфиния, раскинувшись на диване, шалила с Бутурлиным, подставляя ему губки, да не давая их поцеловать. Прекрасная Мерсинда восседала на ковре между Сереженькой и гренадерским поручиком…
И Авросимов медленно опустил на ковер Милодору, и сам уселся рядом.
— Непонятно, непонятно, — засмеялся он, как бы играя со своим страхом, как бы дразня его. — Вот он выберется из лохани да поглядит на себя самого — позор. А выберется ли?.. Он уж с час, как покойник!.. — и он потускнел и почти крикнул в отчаянии: — Зачем же так-то помирать, господи! Уж лучше бы от злодейской пули… И то лучше…
И он погладил притихшую Милодору по волосам, словно надеясь услышать от нее ответ на свое восклицание, и она, всхлипывая, сказала:
— Я им сказывала: не пейте с лохани-то, вы же не волк какой-нибудь… А они мне: нет, волк… И так- то на карачках, на карачках… Меня с собой звали: идите, говорят, волчица… Да нетто можно с лохани? В нее ж Мерсинду окунали!..
— Как же это, Милодорочка, — спросил наш герой, — так он и пил по-волчьи-то?
— Так и пил, — сказала молодая дама. — Я заснула на кушетке, а он пил, да пил…
— И сейчас пьет? — растравляя рану, полюбопытствовал Авросимов.
— Сейчас его тело, небось, уж домой отвезли…
— А у него нешто есть дом, прекрасная Милодорочка?
— Да ну вас, — отмахнулась она.
И они снова стали пить бокал за бокалом, все больше чувствуя тепло друг от друга.
И вот, когда уже в который раз погасли поленья в камине и последние свечи оплыли окончательно, распространяя душный, хорошо вам знакомый аромат, а в озарении одного или двух догорающих, почти тлеющих огарков игра не вязалась, а желания заново освещать залу уже не было, тогда молодые люди, вполне пришедшие в себя, встали один за другим и молча направились в прихожую, оставив в зале все как было: бутыли, куски недоеденных яств, кучки пепла от трубок по углам, и нашего героя с его дамой.