Выбрать главу

– Иван Иларионыч! Где вы?

– Как всегда, рядом с вами.

– Еще одна прелесть этой ночи, господа. Здесь и вправду сейчас все, наверное, и мы все рядом и не видим друг друга. Тьма, и голоса наши – из тьмы. Очаровательно! Такая ночь не может быть последней, не должна быть. Я не хочу, чтоб она была последней, я хочу жить!

– Да! – рявкнуло вдруг из тьмы голосом профессора. Все вздрогнули и поначалу не поняли, откуда прозвучало, казалось откуда-то сверху. – Да, да, да! И пусть Он есть, этот ваш трижды проклятый Бог... – видимо, профессор говорил и ходил. – Зачем было спасать меня и заточать в этот монастырь, чтобы через месяц те же головорезы убивали меня опять?! И будь оно трижды неладно тогда, это мое спасение, слышите меня, полковник?

– Слышу. Назад отнести?

– Да я теперь сам дойду!

– Дойдите, – перебил голос Ивана Иларионыча, – дойдите и про нас скажите, здесь, мол, сидят, голубчики.

– Опять вы! – Так прозвучало, что Дронов невольно улыбнулся.

Возник голос Взвоева:

– Эх, господа-граждане российские, да ну что ж вы так, едри вашу мать... Слушаю я вас... слава Те, Господи, что хоть сейчас не вижу... да ну что ж такое... и... ведь хорошие ж вы люди, а... эх, язык бы мне ваш... все-то вы... все-то мысли у вас порознь, все что-то говорите, и умное вроде, а иной раз вот я думаю, думаю, башку сломаешь! – а так и не вразумишься, о чем вы говорите, зачем? Понавыдумывали вы всякого – и умно вроде, а как подумаешь – такая параша! И чего хотите – не поймешь. Куда вам против Кряка, да Аграфены, да меня тогдашнего! Эх, Господи, помилуй. Думаю, князь Иван по ночам плачет – за что и для ради кого дерется он... Вот одолей он Кряка, да Аграфену, да возьми Москву, а вы ж потом на него и наброситесь: зачем бил, зачем спасал! Прости, Иван Семеныч, ежели тебя задел.

– Да не задел, а прямо в глаз, чего там. Да и ладно, в такую ночь зачем они, глаза. А вообще-то... странно, действительно, удивительная ночь, ни зги не видно, а именно глазами, видением чего-то наслаждаешься.

– Ты наслаждаешься, Иван Семеныч?

– Да, комиссар.

– Слу-ушай, Христом Богом прошу – не зови так.

– Прости, Иван.

– Очаровательно! – опять заговорил профессор. – Новый оппонент? Пре-е-красно, особенно аргументы очаровательны, я вот тоже "башку", простите, ломаю, господин новый оппонент, и в толк не возьму – о чем вы? А? Отзовитесь же...

Молчание.

– Скажи ему что-нибудь, Иван.

– Да ну его, ничего я ему не скажу.

– О! Благодарю вас, господин новый оппонент, этим вы все сказали. Ну так вы мне ответьте, господа старые оппоненты, зачем была игра эта с оттяжкой нашей гибели, которая, по вашим же пещерным аргументам, все равно неизбежна?! Шутить изволит Господь Бог? Или что там... плод воображения сотен поколений, как изволит выражаться наш товарищ министра исповеданий, бывший синодал уважаемый, союзничек дорогой... Анатолий Федорыч, вы здесь? Отзовитесь.

– Ну здесь, что вам угодно? – Стукнулись вы лбом об пол перед ликом Христовым, как хотели?

– А что вам до того?

– Ну, должно быть, разъяснили вам за это свыше, для чего сия комедия оттяжки?

– Да вам-то зачем знать? Вы скажите - что вам охота услышать, я и отвечу так.

– А на самом деле как?

– Однако очень живописно вы вопрошаете, будто и голос не ваш. Не знаю я, как на самом деле, а я думаю вот что: оттяжка, говорите? Да вся жизнь от самого рождения есть оттяжка смерти. И какая разница, сколько она длится, – семьдесят лет или месяц, если в конце все равно смерть? И нам всегда хочется, чтоб она побольше была. Так что даже если оттяжка вам просто так дана, чтоб подышать подольше, что в этом плохого и почему это насмешка? Значит, и вся жизнь ваша насмешка.

Отозвалась Оля-большая:

– Да, она и есть насмешка, если после смерти смерть, а не жизнь вечная. Действительно, не жизнь, а оттяжка смерти.

– Я не о том, Ольга Пална, я вот о чем... Вы слушаете меня, профессор?

– Да слушаю, слушаю, вот только не слышу ничего.

– Да, видно, и не услышите, мы все глухи к тому, что нам не нужно, независимо от того, сколько логики в его звучании. Но вот вдруг видишь чепуху, вроде малозначущую, эмоции, так сказать, одни, и вот гложет отчего-то чепуха, жить спокойно не дает... нет, ничего я не скажу вам, раздумал...

– Ха-ха-ха, вот так раз! Ну так и молчите тогда, господа старые и новые оппоненты!

Резко вдруг расхотелось Анатолию Федорычу вообще что-либо говорить, а сказать он хотел о Взвоеве – не выходила из его головы картина кающегося комиссара. Анатолий Федорыч уверен был, с тех пор как увидал здесь Взвоева, что тот нелукавый, бесхитростный человек, живущий только для великого доброго дела, в его, естественно, понимании величия и доброты. Творение коммунизма есть величайшее добро, и все 'несогласные есть враги добра – и набить их трупами Митрофаньевский монастырь есть акт добра. И не было силы в мире, способной поколебать такое взвоевское понимание. Но такая сила нашлась, ею оказались камни монастыря в Глубь-трясине, которые трясущимися руками, с сумасшедшим взглядом ощупывал Взвоев. Анатолий Федорыч весь день тогда за ним наблюдал, тогда он не сидел в затворе, после того дня перестал он выходить. А Митрофаньевский монастырь после временного ухода большевиков Анатолий Федорыч видел своими глазами. К самому монастырю не подходил, остался у черной дороги к нему – остановился, не пошел дальше, созерцания черной дороги хватило. Черной она сделалась от запекшейся крови, стекавшей с убитых, которых волоком волокли в монастырь: метра два шириной, метров сорок длиной, ровная, сплошь черная, без пятен полоса до монастырских ворот.