В темени Степана нет-нет да покалывало, к горлу подкатывал тугой комок, душил. Это был дурной признак, за ним обязательно наступал припадок.
— Не будем, — согласился Степан, но тут же подумал, что не от их желания зависит — вспоминать войну или не вспоминать. Он хотел всмотреться в глаза Демина, увидеть в них подтверждение, что Петр так вот, просто, освободился от вины, но было темно и глаз не разглядеть. Они на миг высвечивались, когда Демин затягивался цигаркой, и тут же ныряли в темень, будто прятались. Степан подхватил тулуп, поднялся, думая, что не в глазах живет вина, а в душе, в самой середке человечьей, там ее место.
— Посиди, хоть помолчим, столько не виделись, — попросил Демин, не догадываясь, почему вдруг заторопился Степан. — Скоро светать начнет… Ты чо, вроде водит тебя?
— Лягу пойду. Худо мне.
Степан побрел к сеновалу, взобрался вверх по приставной лесенке, расстелил тулуп и лег. Лежал без дум. Их не было, была пустота во всем. И еще страх: вот-вот накатит, прошибет жарким потом, и все — тьма, небыль. Не скоро начнет возвращаться к себе с того света. Что однажды, не придя в себя, умрет — этого не боялся. Всякий приступ был похож на смерть, страшнее ее — ожидание повторения припадка. Смерть тогда смерть, когда она ужасает. Его ужасать перестала, привык.
6
Медленно и вроде бы нехотя сквозь щели в сеновал просачивался рассвет, где-то голосисто пропел петух, в деминском дворе его поддержал молодой, хриплый и задохнулся на полукрике, словно застеснялся своего неладка. Внизу, в стайке, мыкнула корова, похрюкивая, завозились свиньи. Шумно отряхиваясь от росы, загремел цепью кобель.
Слушал Степан это шевеление, уверенное пробуждение к новому дню и сам наполнялся стойким покоем.
Уже по всей деревне дружно обкукарекивали бледную зорьку разноголосые петухи, по улице тяжело топало и взмыкивало стадо, донесся сиплый спросонья крик: «Куды-ы!..» — щелкнул кнут. Над головой по доскам крыши дождичком шуршали лапы голубей, их ласковое поуркивание баюкало, лень было разлепить глаза.
Скоро приплыл смолистый запах дыма — видно, Дуся затопила печь или его принесло от соседей утренним низовым потягом. Скрипнула дверь в доме, потом в стайке, и тугие струи молока зазвенели о стенки подойника. Дуся доила корову, ворчала на нее, чтоб стояла смирно, а то выгонит недоеную в стадо, проспала хозяйка. Корова вкусно катала жвачку, пахло свежим улежавшимся сеном, снизу тек парно и сладко дух молока, в темных еще углах сеновала порхали воробьи, рассыпая радостное чириканье.
Хорошо, легко стало Степану, даже пригрезилось — мальчишкой лежит на отцовском сеновале и войной, что исковеркает его, даже не пахнет, нет запаха у судьбы.
— Скоренько, скоренько, мужики. — Дуся ощупывающим взглядом пробежалась по Петру, по Степану, повернулась и гусыней повела их за собой в дом.
Завтракали нехотя и больше молчком. Брали из чугунка картофелины, долго перебрасывали из ладони в ладонь, дули на них, старательно выпячивая губы. Кое-как кончили чаем с молоком, и Степан встал, поблагодарил за угощение.
— Да чо там! — отмахнулся Петр. — Даже на посошок не пригубил.
Степан оболокся в телогрейку, взял котомку, навесил ее на одно плечо и пошел из избы. Демин набросил плащ-брезентуху, выскочил следом. Молча прошли улицей до пристаньки, остановились.
— Ну, прощай, — сказал Степан. — Хорошо у тебя, да ехать пора.
— Погостил бы денек-два, — попросил Петр, втискивая пуговицу в неподатливую петельку плаща. — Огляделся бы, может, здесь якорь бросишь. У нас тут спокой, а там тебе, сам понимаешь, чего там. Оставайся, а?
— Что ж я, бездомный какой? — Степан глядел мимо Петра на тихий после ночного шторма Байкал, на синюю за ним горбину хребта, подсеченную понизу белой полоской тумана. — Нет, брат, я поеду, ко всему моему поеду. Заглядывай, если будешь в наших краях. Ну, пока. Спасибо за все хорошее.
Катер пришел к обеду, погрузил все, что было навалено на пристаньке. Капитан узнал Степана, сказал, что за обратный рейс денег не надо, вчера лишнее взял, сдачи не было. Степан попрощался с Хайрусовым, и катер отвалил от причальной стенки.