Заканчивалась война, и в Молчановку, редко в какой дом, но стали возвращаться фронтовики. Пошли, все набирая силу, почти позабытые гулянки с песнями да всеношными плясками. Степан на гулянках совсем расклеивался: дико вякала гармошка, каблуки плясунов, казалось, дробили ему темя, лица расплывались, потом скатывались в один ком, и он вертелся перед глазами, брызгая ошметьями огня.
Степан наскоро прощался с хозяевами, уходил под насмешки и пьяные обидные выкрики. Домой почти бежал, боясь, что завалит хворь на улице, заблажит в беспамятстве на всю деревню, люди сбегутся — стыд.
Молчановские старухи тайком от него самого пробовали ладить Степана: что-то шептали над сонным, водили над теменем сковородой, лили на нее горячий воск, брызгали водой, слитой с иконы чудотворца. Колдовским своим бормотанием отпугивали от Степана и без того больной, зыбкий сон. Он страшно скрипел зубами, шикал на старух, и они выкатывались из избы, отмахиваясь перстами, как от нечистой силы.
Но болезнь брала свое, и Степан решил больше не откладывать, съездить в город, показаться врачам. Собрал нужные справки, кое-какие деньжонки, по привычке котелок с ложкой прихватил да десяток копченых хариусов и утром пошел из Молчановки, горбясь под легкой котомкой.
Было рано и сонно, даже собаки не провожали ленивым лаем. Единственной улочкой, как лотком огороженной заплотами, спустился к Ангаре, привычно отметил взглядом поблекшие огоньки бакенов. Под тем берегом разглядел черновину лодки. Она медленно приблизилась к огоньку, и тот погас. Бакенщик, одноногий Трофим, тушил лампы.
У сторожки бакенщика Степан пучком травы обмахнул мокрую от росы ступеньку, присел. Не снимая котомки, закурил. Жамкая твердыми губами самокрутку, глядел на реку, бежевую от ранней зари, ждал перевоза. Разминая крылья, над Шаман-камнем безмолвными тенями сновали чайки, промелькнула стайка крохалей и пропала, ввинтилась в стену тумана, низко висящего над тихим Байкалом.
«Тихо-то как, покойно», — привычно удивлялся Степан. Перед ним на заплоте сушилась густо облепленная чешуей Трофимова сеть, под ней у красного облупленного бакена лежал старый кобель, мусолил беззубыми деснами кость. В огороде, растопырив полосатые рукава тельняшки, торчало пугало в облезлой беличьей шапке; с грядок духовито наносило укропом, еще сильнее — смородиновым листом, обожженным холодным утренником. Степан скосил глаза туда, за Байкал, где на подсиненной холстине неба все четче вырисовывались хмурые горбы Хамар-Дабана. На их оснеженных гольцах только-только начинала алеть кайма еще нескорого солнца. Услышав плеск весел, он как-то напрягся, вернулась забота, вынудившая ехать в неблизкий отсюда город.
Трофим подплывал не один. Сам он махал гребями, а на корме легкого стружка сидел, помогая ему рулевым веслом, кривой солдат в шинели нараспашку. Видно было — радовался бакенщик случайному помощнику, оттого-то развеселился, похохатывал на всю реку, в лад гребкам отмахивая плешивой головой. Солдат скалил зубы, круто всаживал весло в воду и, буровя ее, гнулся, будто кланялся. Сверкали брызги, с весла на полу шинели плескала вода.
— А глаз, он че тебе, глаз-то! — выкрикивал Трофим. — Живой вертаешься, вот в чем фокус! Сколько вас уходило, а назад пришло? То-то и оно! Раз-два, и обчелся! Знать, жить тебе долго и радоваться, а что тряпица на глазу, так ты зато каким разбойным глядишься!.. Бабы, они разбойных шибче любют!
— А то! За женой одним-то не сильно усторожишь! — весело соглашался солдат, дотрагиваясь до черной повязки. — Как вышибло, я знаешь чего испугался?.. Пропала, думаю, рыбалка. Во!.. А не хрена-а! Наплав эвон аж где вижу-у! Бывало, прикемаришь в окопе али где придется, а перед тобой Ангара — катью катится и, что интересно, вроде сквозь самуё голову журчит, аж сердце с тоски зайдется, затрепыхается на тонюсенькой прилипочке, вот-вот оборвется. Встряхнешься от странности такой, а рот до ушей, как у дурака. Одно и то же снилось — кино, да и только.
— Ишь ты, язви ее! — удивлялся Трофим. — Тосковал по ней шибко, вот и журчала, манила к себе. Это она тебе оборот домой предсказывала. Одно здря, отцу не написал, что живой остался.
— Причина у меня на этот счет уважительная. Не мог. А уж как тосковал — сказать не умею. Пришел, сел на том берегу на камушек, так всюё ночь и просидел. Гляжу на нашу Молчановку, черпаю ладошкой водицу и отхлебываю, черпаю и отхлебываю. Аж Ангара обмелела. Глянь, Шаман-камень на сажень оголился!