Прошёл ещё год-два, а может, три, а может, много боле.
Принёс как-то монах кашу, заглянул в яму, а там нет никого. Запричитал настоятель, заголосила братия, и было от чего. Убежать-то Филофей никак не мог, а пропал. Бог ли его в небо поднял, нечистая ли под землю уволокла…
Только в то же единочасье, когда голосили монахи, Харитина сидела в хоромине и зряшно глядела на озеро. Почудился ей на полу шорох мышиный, который завёлся от купеческих достатков. Она обернулась, и всё в ней помертвело от неописуемого страха: пол-то в одном месте вздыбился бугром. Смотрит она на этот бугор сама не своя, а бугор-то перекорежился, рассыпался, и вылез из него тощий старик в рубище, с чёрным лицом и белыми волосами. Подошёл он к Харитине, блеснул слезами, обнял её — и скончались они оба в тот же миг. Остановились у них сердечки, не выдержали. Да и у кого бы выдержали…
Монахи-то спустились в яму и разглядели на стене выцарапанные ногтями столбцы слов:
И ещё узрели монахи тот ход под озером, который узник выскреб горшочными черепками за многие свои годы. Не умел Филофей копать землю лопатой, а вот черепками версту прорыл.
Похоронили их вместе у монастыря. И теперь нет-нет да некоторые парочки после свадьбы и придут на могилу Филофея и Харитины. Чтобы, значит, вечно любить друг друга. Говорят, помогает. И должно. Не могла же такая любовь уйти вместе с ними в землю. Частичка-то её осталась наверху, здесь, у нас.
Из дневника следователя.
Случайно оказался у прокурора на приёме граждан и послушал одну жалобщицу. Делит с мужем садоводческий участок. Это выглядело примерно так…
Она внесла семьдесят три ведра навоза, а он — пятьдесят шесть. Она обрезала пятнадцать сухих веток, а он — восемнадцать. Она выполола сто пять одуванчиков, а он — сто четыре. Она задавила тридцать восемь плодожорок, а он — тридцать девять, но у него три плодожорки сбежали и продолжают свою деятельность…
И я подумал: с чего начинается личность? Все знают, что она начинается тогда, когда сумеет подняться над своими физиологическими потребностями.
Но я всё чаще прихожу к мысли: не начался ли человек тогда, когда он сумел подняться и над своими материальными потребностями, став выше их?
Рябинин открыл дверь и шагнул в его кабинет осторожно, словно не был уверен в прочности пола. Директор поднял голову, прищуриваясь, — свет лампы бросал свой круг только на стол.
— Сергей Георгиевич! — бурно обрадовался он, вскочил, дал большой свет и вцепился в плащ следователя.
— Долгонько вы работаете, — сказал Рябинин, усаживаясь на мягкий стул.
— День бегаешь, а бумаги копятся. Вы по делу?
Неужели он считал себя настолько интересном личностью, полагая, что следователь мог зайти к нему просто так? Вот к мастеру по ремонту пишущих машинок мог бы…
— Нет, забежал на огонёк.
Директор кивнул. Неужели он верит, что следователи от нечего делать забегают на огонёк к подозреваемым? Впрочем, почему не поверить: следователь пришёл один, восемь часов вечера, универмаг закрыт, тишина, за окном темь и мелкий дождик…
— Как ваше хобби? — спросил Рябинин, отирая с очков дождевые капли.
— Несу сей тяжкий и добровольный крест, — заверил он. — Знаете, я достал сюжетную икону: «Христос крестит пророка Иоанна».
— Ну? — не удержался Рябинин.
— Думаю, четырнадцатый век, — гордо подтвердил директор.
— Только Христос не мог крестить Иоанна.
— Как это не мог? — удивился Герман Степанович. — Крещение ведь изобрёл Христос…
— Нет, Христа самого крестили.
— Да вы что? — изумился директор. — Кто же мог крестить самого Христа?
— Пророк Иоанн.
Истина, казавшаяся общеизвестной, вдруг была убеждённо отвергнута. Недоумение владело им считанные секунды. Он справился с ним легко, подхлёстнутый тревогой, что опять допустил ошибку там, где не должен был допускать.
— Фиг с ним, с Христом, — беззаботно заметил директор. — Личность эта выдумана, такой не было, и говорить о ней не стоит.
— Как это не было, — опять не согласился Рябинин, вроде бы не улыбаясь ни губами, ни глазами, но всё-таки улыбаясь. — Родился в Назарете, в семье плотника Иосифа и его жены Марии…
— Никакого бога нет, — слегка раздражаясь, заметил Герман Степанович.