— В моих действиях нет состава преступления! — повысил голос Макридин, вспомнив про закон. Он уже проконсультировался.
— К сожалению, в кодексе не хватает статьи. Одной, но самой главной. Я бы её внёс под номером один. Статья номер один — о человеческой подлости.
— Жена предупреждала, что вы человек неделикатный.
— Смотря с кем, — сказал Рябинин, сдерживая бесцельную злость.
И вдруг Макридин улыбнулся — посреди словесного боя и ярости улыбнулся своей младенчески-обаятельной улыбкой, безотказно действующей на людей. Рябинин даже умолк.
— Надеюсь, эта история на моей работе не отразится? — спросил он из-под улыбки.
Вот ради чего улыбался. И ни разу не пожалел Виленскую, хотя бы ради вежливости. Рябинин попытался принять безразличный вид — это помогало сдерживаться.
— А то вот так влипнешь в историю из-за человека не от мира сего, — разъяснил режиссёр.
— Она от мира сего, Макридин. От нашего. Это вы не от сего мира, а ещё от старого, от уходящего.
Но режиссёр не слушал. Его не интересовало мнение следователя. Он беспокоился за своё место в студии.
— На работе не отразится? — переспросил он.
— Обязательно отразится! — звонко сказал Рябинин, да, пожалуй, уже и крикнул, подступая к режиссёру. — Я завтра же поеду на студию и сообщу начальству. Я соберу ваш коллектив и всё расскажу ему. Я пойду в газету и покажу дело корреспонденту… Я напишу представление в Москву, в комитет по телевидению. Я всюду пойду, Макридин! Потому что вам нельзя снимать воздушное, солнечное, оптимистичное… Вы не только хрустальные колбы перебьёте — вы людей-то на своём пути…
Видимо, Рябинин упорно наступал на него грудью и голосом. Макридинская улыбка пропала — только остались растянутые губы, застывшие, как резина на морозе. Глаза пожелтели: от ярости ли, от коричневого ли сейфа, к которому загнал его следователь…
Макридин нащупал сзади дверь. Его ловкое тело только полыхнуло в проёме жёлтым светом и пропало. Но в проёме мелькнуло и чьё-то лицо.
Рябинин взялся за виски и вышел в коридор.
У паровой батареи стояла Шурочка. Теперь она не плакала, но глаза у неё так и остались красными. Без белого халата она казалась ещё меньше.
— Устали? — спросила Шурочка.
— Немножко.
И он впервые за этот день улыбнулся.
― БЫТЬ МОЖЕТ ―
Он хотел вызвать лифт, но вспомнил о почтовом ящике — Вера в него заглядывала редко. Две газеты да тонкий журнал. Струйка воды скатилась со шляпы, и он поспешно свернул почту в трубочку и сунул в карман плаща.
В передней пахло кофе и ещё чем-то, тоже вкусным, только более сытным. На кухне жужжала электрическая мясорубка. Или миксер. И доносился торопливый топоток.
Глеб медленно расстегнул плащ, вдруг почувствовал лёгкое раздражение к дурацкой мясорубке, из-за которой Вера не слышала его прихода. Он громко захлопнул дверь. Мясорубка сразу умолкла, и топоток из кухни ринулся в переднюю.
— Устал? — удивлённо пропела Вера, вцепляясь в борта пиджака.
— Разумеется, — вздохнул он и мягко снял её руки, пахнувшие кофе.
— Замёрз? — опять удивилась она.
После пяти лёг жизни Глеба перестала занимать её манера спрашивать так, словно она всему изумлялась.
— Чуть-чуть.
Он отдал ей портфель, разделся, вымыл руки и прошёл на кухню. Хотелось есть, потому что столовские обеды Глеб не любил и на работе пил только кофе. Стол был накрыт, как говорят в ресторанах, на одну персону.
— А ты? — спросил он.
— Не хочется. Вот кофейку выпью.
— Смотри, совсем отощаешь.
Вера улыбнулась и теперь схватила его за плечи, встала на цыпочки и потянулась вверх, к подбородку, к лицу:
— А ты худых не любишь?
— Люблю-люблю, — ответил он, косясь на стол.
Вера перехватила его взгляд и сразу же очутилась у плиты; не прошла, а очутилась, потому что маленькие расстояния она как-то пролетала, чуть касаясь пола носками тапочек.
Глеб тяжело сел и только сейчас увидел, что посредине стола в белой вазочке стоят бледно-розовые астры — длинные и голоногие, как девчонки-подростки. Где-то он видел такие же, скорее всего, на лотках у метро.
— Как цветики? — Она опять перехватила его взгляд.
— Десять копеек штучка?
— Глебушка, да это же я вырастила.
Вот где он их видел — на балконе. Там они голоного качались в ящике, бескровные, как незрелая мякоть арбуза.