Глеб поставил чашку, сделав вид, что придумывает. Она ждала: уж как-то повелось у них с первого дня, что всё придумывает и обдумывает он. Но ждала Вера активно, шевеля под столом ногами, поправляя волосы и не спуская с него глаз. А он не спускал глаз с пустой, ещё тёплой чашки, на которую упало горизонтальное осеннее солнце, — чашка молочно засветилась, попрозрачнела, удивив его тонкостью и крепостью фарфора, который поддавался лучам и не поддавался кипящему кофе.
— Между прочим, через неделю годовщина, — сказал Глеб, стараясь и сообщить это между прочим.
— Какая? — попыталась удивиться Вера.
Интересно: когда она не хотела удивляться — тогда удивлялась, а вот нарочно захотела — и не вышло.
— Пятилетие брака.
— Hy-y-у, — опять неудачно удивилась она. — Только не брака, а нашей общей жизни.
— Мы же в этот день расписались…
— Не люблю слово «брак». Какое-то грубое. Я вообще не люблю коротких слов. Они колкие, резкие, зычные. Крик, бой, кол, страх… Сравни: любовь, цветы, нежность…
— Но есть и хлеб, сон, дочь…
— И что ты предлагаешь? — оборвала она разговор о словах.
— Предлагаю торжественно отметить.
— Как? — Её чёрные глаза блеснули; видно, солнце их задело, как и фарфоровую чашку.
— Надо подумать, — сказал он и тут же вроде бы начал думать о том, что уже давно придумал.
— Давай… — начала было она.
— Нет, — перебил Глеб. — Мы проведём этот день так, как провели его пять лет назад.
— Да ведь я же и хотела это предложить, — пропела она фразу, как одно слово.
— Ну? — усомнился Глеб такой синхронности.
— Как хорошо, — помолчав, тихо сказала Вера. — Мы ведь ни разу не отмечали этот день…
Глеб поднялся: разговор сворачивал на сентиментальный путь, которого он почему-то боялся, не зная, что в таких случаях мужчина должен делать и говорить.
— Пойду за газетой.
— Давай я схожу, — предложила она.
Глеб усмехнулся, оценив её порыв: беспокоилась за его настроение и хотела принять удар на себя — вытащить это дурацкое письмо, если оно в ящике. Или порвать в клочья, хотя он запретил это делать, проверяя почту три раза на день.
Пока муж спускался за газетой, Вера стояла посреди кухни. Нужно было собрать грязную посуду и вымыть; посуды-то всего ничего. Но она ждала его возвращения, словно имелась какая-то связь между этими чашками и тем настроением, с которым вернётся Глеб.
Дверь тихо хлопнула. Вера шмыгнула в переднюю и спросила чуть не шёпотом, как спрашивают врача о состоянии лежащего в соседней комнате больного:
— Есть?
— Есть! — громко бросил он это короткое слово и понял окончательно, что не видать ему покоя ни в выходные, ни в будни, пока узкий цветастый конверт будет появляться в почтовом ящике.
«Я похолодел от догадки, что мои письма могут попадать в руки мужа и не попадать в Ваши. Да вряд ли — Вы раньше приходите из школы. Допускаю мысль, что Вы их показываете мужу. Меня это не трогает, лишь бы Вы их получали и прочитывали, а там хоть кому показывайте.
Вчера видел Вас в скверике. (Случайно, ну конечно же, случайно.) Я сидел на скамейке, нога на ногу, и Вы прошли в полуметре от моих ботинок. Пожалуй, впервые были так близко. Даже уловил духи, теперь знаю их — „Быть может“. И ещё раз восхитился Вашим вкусом, безупречным, как и Ваши духи. Я успел рассмотреть сумочку — видел такие на выставке: парижская сумочка ручной работы из кожи ящерицы. Такие же туфли, в тон, графитного цвета, из той же кожи.
Дурак я высшей марки — ведь эту сумочку и туфли Вам мог подарить только муж. Знакомые таких подарков не дарят. Истинный я дурак: радуюсь Вашему вкусу, когда он, возможно, и не Ваш, а мужнин.
Дальше не могу писать. Как вспомню о нём, об этом человеке, который бог весть по какому праву находится рядом с Вами…»
Рябинин остановился у парикмахерской, размышляя об относительности всего сущего. Даже земной вес — уж, кажется, что постояннее земного шарика, — оказывается, непостоянен. Вот следственный портфель, который сейчас оттягивает руку. А вчера, когда Рябинин шёл на дежурство, не оттягивал. За ночь портфель потяжелел, хотя в нём не прибавилось ни одной бумажки. Даже убавилось. Правда, за эту ночь Рябинин трижды выезжал на место происшествия и спал часа два, если только можно назвать сном предутреннюю дрёму на потёртом колком диване. Вот портфель и потяжелел. Даже войти в парикмахерскую не было сил.
А ведь он любил это время, эти полтора-два часа после сдачи дежурства, когда можно расслабиться и ехать домой, по-стариковски, бессильно усевшись в автобусе; потом принять душ на вялое, вроде бы безмускульное тело; поесть, но не обед, а так, что попадётся; лечь с газетой на диван и, пробежав глазами заголовки, провалиться в спокойный домашний сон. Он испытывал удовольствие от этого измученного состояния — заслужил его нелёгким трудом, и кончился он, слава богу, этот труд: впереди целый день отдыха…