Выбрать главу

Рыбак ворчливо перелез на другую лодку, выбирая место получше. Видимо, не клевало.

Избы темнели брёвнами-рёбрами. За кустами сирени, за маленькими окошками было тихо, жизнь шла во дворах: звякала посуда, где-то скрипел колодец, плакал ребёнок, вяло тявкала собака. Прошли к озеру гуси, органно вскрикивая. Над улицей держалось пыльное марево, поднятое, может быть, ещё утренним стадом. Внизу эта пыль продолжала жечь ботинки, хотя солнце перевалило на вечер.

Деревня жила слышимой жизнью, но люди не попадались. Петельников заметил старуху, гонявшую в огороде кур.

— Бабушка, — обратился он через штакетник, — где живут Плашкины?

Старуха посмотрела на него, вышла на улицу и вдруг крикнула в пространство молодым сильным голосом:

— Надьк!

С того конца деревни пронзительно отозвались:

— И-и-и!

— Клинь Плашкиниху с камыша! — Она махнула рукой вдоль улицы и сказала нормальным голосом: — Изба с того краю.

— Спасибо, — поблагодарил инспектор, восхищённый беспроволочной связью, которая, оказывается, в деревне была изобретена задолго до радио.

Он пошёл, загребая пыль. Ему казалось, что ходить в деревне его энергичной городской походкой неприлично. Тут не было асфальта, и тут шло другое время — медленное, обстоятельное и задумчивое.

Неширокая улица окончательно сузилась, образовав что-то вроде горловины: с одной стороны из земли торчал двухметровый валун, с другой чернела древняя берёза, захватывая дорогу молодой порослью. Перегородив это узкое место, как плотиной, стояло чёрное рогатое существо и смотрело не то в землю, не то на рыжего парня с алюминиевым бидоном.

— Бычок, а бычок, пропусти-ка, — уговаривал его парень.

— Это корова, — сообщил Петельников и взмахнул рукой.

Животное мотнуло рогами и нехотя двинулось по улице.

— Товарищ капитан, — шёпотом спросил рыжий парень, — а что такое фуражная корова?

— Корова в фуражке, — буркнул инспектор, продолжая свой путь.

Парень звякнул бидоном и пошёл стучаться в очередную избу насчёт молока.

Главная деревенская улица была длиннее, чем казалось со стороны озера. В её конце, в последнем доме, проживал Михаил Семёнович Плашкин, который сейчас очень интересовал Петельникова.

Инспектор долго думал над рябининскими словами, сказанными тогда на берегу; думал до того момента, пока не вышел на Плашкина. Направление брошенных предметов в озере показывало на устье — раз. Старик с белой бородкой дал показания следователю, что лодка с грузом уплыла на этот берег, — два. В устье проживал тридцатилетний Михаил Плашкин, который год назад освободился из заключения, — три. У него была громадная смолёная лодка — четыре. И главное, самое главное, до заключения Михаил Плашкин работал по совместительству электриком в этом самом универмаге и знал его ходы и выходы, как в своей избе. Пожалуй, имелось и ещё одно обстоятельство — судили Плашкина тоже за имущественное преступление, за довольно-таки оригинальные грабежи: переодевшись в дамское платье, он заходил в окраинные туалеты и грабил женщин.

Улица кончалась. Из закоулка, который сбегал к озеру, вдруг выполз стог камыша. Двигался он самостоятельно, чуть пошатываясь. Но под камышом мелькали резиновые сапожки и юбка. Инспектору показалось, что женщина по-лошадиному всхрапывает. Впрочем, она и груз несла лошадиный.

Он присел и юркнул под стог, как в шалаш.

— Ну, чего-чего! — вскрикнула женщина.

Петельников распрямился, сразу ощутив тяжесть на своих плечах и пряный запах болота, который шёл от камышовых трубочек:

— Не «чего-чего», а помощь даме.

— Прям-таки, — усомнилась она, вытирая красный лоб.

Инспектор пошёл за ней, тоже всхрапывая, когда оступался в колдобины. Но долго идти не пришлось — лишь до крайнего дома. Он свалил камыш в сарай и довольно сказал:

— Считайте, что город помог деревне.

Женщина выглядела лет на тридцать семь, хотя ей могло быть и тридцать. Деревенские женщины — на свежем воздухе, на своём молоке, на спокойном лоне природы — выглядели старше городских. Она смахнула с кофты травинки и сухо спросила:

— Наверное, ищете вяленую рыбу?

— Какая вы подозрительная…

— Тогда спасибочки и до свидания. Скоро муж придёт, а вы стоите посреди двора.

— Ну и пусть приходит, — беззаботно ответил инспектор, продолжая стоять посреди двора.

— У моего мужа не заржавеет…

— У Мишкй-то?

— Знаете его?

— Да я к нему и пришёл.

Женщина смущённо обтянула кофту, поправила выгоревшие волосы и сказала голосом, который стал чуть певучим:

— Заходите в избу.

Сколько бы он ни бывал в деревне, его всегда удивлял избяной дух: дерева, тёплого кирпича, хлеба, топлёного молока… Он не помнил, почему эти запахи трогают сильнее, чем, скажем, духи или запах его родного города. Почему запах любой машины, сложнейшего творения человеческого разума касается его сердца, меньше, чем дух печёного хлеба… И почему в этой избе ему сделалось покойно, как только что было на скорой речушке с изумрудными бородами на дне?

Он огляделся.

Русская печь, огромная, как домна. Ухваты в углу. Телевизор с большим экраном. Скамейка, на которой спит кошка, не обращая внимания на вошедшего. Сервант с посудой. Старые часы с гирьками на цепи. Фотоаппарат на столе. В углу бочонок со своим квасом…

— Сидайте. Откуда вы Мишку-то знаете?

— Мы давненько знакомы.

Она перестала вытирать мокрые руки и быстро посмотрела на него, схватив одним взглядом сношенные ботинки, кургузый пиджачок и бахромчатые брюки.

— Нет, мы встречались ещё до колонии, — успокоил он её.

Инспектор не врал — они познакомились на допросе. Ловила же его специальная оперативная группа женщин-инспекторов.

— Через полчасика придёт, — пообещала она. — А я пока вас угощу чайком да молочком.

— Нет-нет, — резко сказал он.

Этого инспектор допустить не мог. Он принёс в семью неприятность, горе он принёс этой женщине, о котором она узнает ровно через полчаса. Через полчаса в этом доме всё изменится: будут топать незнакомые ей люди, перевернут всё вверх дном, сбежится вся деревня, спрыгнет со скамейки испуганная кошка, и хозяйка вдруг не узнает родных стен. Мог ли он сейчас пить чай из её рук?

— Лучше расскажите, как Мишка поживает, — мягко спросил инспектор.

— Ладно, хозяин явится, тогда и почаёвничаете. Как живёт… Слава богу, зажили, как люди. Руки-то у него ежели и не золотые, то серебряные. Делать всё умеет. Башка б забубённая не подвела.

— А подводит?

— Бывало, выпьет и закуролесит. Вот пашава-то! А теперь смирен.

Она сидела перед инспектором на простой табуретке, выкрашенной синей масляной краской. В горнице толпились модные стулья с красными сиденьями, на которые она опускалась, видимо, только по большим праздникам. На её руках, скрещённых на туго натянутой юбке, темнели заметные вены. Петельников повернул свою руку — никаких вен не было, хотя он ежедневно работал гирей. Но он не работал в поле, не имел коровы, огорода и забубённого мужа.

— Не погуливает? — весело спросил инспектор, якобы на правах старого друга.

— Ведь не слежу, — серьёзно ответила она.

— Дома-то ночует?

— Последнее дело спать где попало. А что? — насторожилась она, нервно поглаживая красные, опалённые щёки.

— Узнаю ли теперь его…

— Всё такой же пашава.

Петельникову хотелось спросить, что такое пашава, но отклоняться не стоило.

— Рыбачит, охотится?

— Как же мужику без этого?

— Не пробовал брать рыбу на лучину?

— Не знаю. Тут как-то уходил с лодкой на ночь…

— Привёз чего? — лениво спросил инспектор: надо же поддерживать разговор до прихода мужа.

— Полведра сорной рыбки. Одна пашава.

Ему хотелось спросить её имя. Но зачем? Через полчаса он узнает его в официальном порядке, и уже тогда труднее переходить с домашнего имени, допустим, Валюта, на гражданку Плашкину.