Выбрать главу

Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.

После ухода директора прошёл ещё час — Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…

Он запер кабинет и вышел на улицу.

Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, — иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.

Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…

Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.

Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки — те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.

Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним — он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.

Ему показалось, что белые лепестки зябко дрожат. Он присмотрелся, щуря глаза: они ритмично вздрагивали, будто в стакане работал крохотный двигатель. Возможно, дрожит его рука. Нет, рука плотно замерла на стекле. Да рука бы дрожала расхлябанно, неритмично. Всё-таки он убрал её, прижался грудью к краю стола и пристально глядел на ромашки. Они вздрагивали: тихо, почти незаметно, но вздрагивали, словно их каждую секунду кто-то толкал; словно на дне стакана билось невидимое сердце…

Сердце. А ведь их толкало его сердце. Рябинин удивлённо посмотрел на свою грудь… Неужели сердце? Небольшой комок, который вечно гнал кровь по его организму; который мог болеть, страдать и сжиматься от чужой боли и ещё невесть отчего, оказывается, мог толкать стол, потом стакан, а потом ромашки, которые отзываются на эти толчки тихим вздрагиванием.

Могучее человеческое сердце. Ведь оно есть у каждого, и значит, сердце каждого способно не только гнать собственную кровь, но и помочь тем же ромашкам, помочь тем же людям… Помочь своим осторожным стуком любому человеку, ждущему этой помощи. Врачи говорят, что физические нагрузки сердцу полезны. А нравственные? Инфаркты не от душевных ли недогрузок?

Петельников его так и застал — лежащим грудью на бумагах перед стаканом с ромашками. Рябинин поднял голову, удивлённо разглядывая небывалую одежду инспектора.

— Тебе на улице пятачки не подавали? — улыбнулся Рябинин.

— Я не брал, — буркнул Петельников, устало бросаясь на стул.

Сквозь его усталость проступало то взвинченное состояние, которое остаётся в человеке после долгого нервного напряжения и затухает не скоро, иногда под утро. Но взвинченность инспектора была особой, радостной. Рябинин слышал, что с ним пришёл ещё кто-то, да не один человек, может быть, и не два; стоят они в коридоре и ждут команды инспектора.

Петельников достал из кармана пиджака аккуратную трубочку документов и принялся считать доказательства, начав с известных, с показаний белобородого старика, и победно переходя к новым, уже добытым им. Он перечислял эти доказательства одно за другим, как уже делал мысленно в деревне Устье, — раз, два, три… — словно выступал в суде.

— С лодкой ясно, — согласился Рябинин, разглядывая телевизионный переключатель и паспорт на часы. — А что дал обыск в доме?

— Плашкин не дурак, краденое хранить в избе не станет. Но вот этого достаточно. Нашли в огуречном парнике.

Инспектор положил на протокол осмотра серую пластмассовую коробочку. Внутри она была выстлана красным бархатом, а на крышке темнел рисунок полуразрушенного сооружения с надписью «Агуди VII век».

— Из-под часов «Наири», — объяснил Петельников.

— В парнике, говоришь?

— Да, в огороде.

— А что это за грязь? — спросил Рябинин, разглядывая чуть заметное серое пятнышко на ярком бархате.

— В коробку попал камешек.

— Ага, попал, — вроде бы обрадовался Рябинин.

— Теперь доказательств хватит, — поддержал эту радость инспектор.

— Теперь их навалом.

— Плашкин здесь.

— Я уж чувствую… Признался?

— Ну, этот быстро не признается. Он Леденцова так звезданул, что переднего зуба как не бывало.

— Оказал сопротивление? — удивился Рябинин.

— Леденцов сам виноват. Мандат не предъявил, одет чёрт те как, из избы не уходит…

Леденцов и Николай Фомич ввели задержанного и удалились в коридор — ждать санкции прокурора на его арест.

Посреди кабинета стоял невысокий крепкий парень в светлом клетчатом костюме и белой рубашке без галстука. Лица Рябинину было не рассмотреть — всё-таки день уже кончился.

— Садитесь, — предложил он.

Задержанный сел, попав в оконный свет летнего вечера.

Русые волосы, не до плеч, но уже длинные, по городской моде. Большие, слегка выпяченные губы. Широкий нос с крупными ноздрями, которым он сейчас напряжённо дышал. Поблёскивающие скулы: от загородного ли солнца, от оконных ли зайчиков противоположного дома.

— Плашкин Михаил Семёнович? — спросил Рябинин.

— Плашкин, Плашкин, — взорвался парень. — Тридцать лет, как Плашкин. Ну и что, если Плашкин? Где обворуют, так меня сразу за шкирку? Вроде дежурного фраера. Всегда под рукой. Да как освободился, я и в милицию не попадал!

— Ой ли! — подал голос Петельников от сейфа, где он сидел тихо, как в филармонии.

Плашкин резко обернулся:

— Раз хотели запихнуть в вытрезвитель… А дежурный меня не принял, как самостоятельно ходячего. И баста.

— Гражданин Плашкин, сейчас мы во всём разберёмся, — сказал Рябинин тем особым голосом, в котором было чуть сочувствия, чуть понимания и немного строгости: такими голосами разговаривают старые врачи, больше надеясь на слово, чем на лекарство.

Задержанный повернулся к следователю и выжидательно напрягся.

— В универмаге вы работали?

— Когда это было-то… Пять лет назад.

— Директора, Германа Степановича, знаете?

— Видел. Я имел дело с женщиной.

— С какой женщиной?

— Да такая… Похожа на лягушку в платье. Всё кулдыкала. Мы её так и звали — Кулдыкалка.

Верно, Кулдыкалка. А ещё вернее — Надежда Олеандровна.

— После освобождения были в универмаге?

— Был, вот этот костюмчик приобрёл.

Ему мешали руки, поэтому он с готовностью потянул пиджак за борта, как бы показывая костюм.

— Часто дома не ночуете?

— Почему это часто?…

— Какого числа последний раз не ночевали?

— Я не бухгалтер, цифры не помню.

— Гражданин Плашкин, вы встали в такую позу…

— Я сейчас в неё сяду, — зло перебил задержанный.

— …что вам самому в ней неудобно, — терпеливо докончил Рябинин.

— Неудобно сидеть у знакомой в холодильнике, когда муж вернулся.

— А ещё знаете?

— Неудобно сидеть на полу, свесив ноги.

— Неудобно сидеть в трубе, когда топится печка, — раздалось от сейфа.

— Гражданин Плашкин, — сказал Рябинин опять тем, докторским, тоном. — А ведь человек со спокойной совестью хамить бы не стал. Ему в этом нет необходимости. Так почему ж вы так волнуетесь?

— Про дурь всякую спрашиваете, вот почему!

— Хорошо, — улыбнулся Рябинин, — ответьте сначала на дурь, а потом я спрошу про умное.