Выбрать главу

Нет, мне нужно остановиться, потому что ругать мужа — не лучший способ понравиться женщине. Я не буду его чернить и хвалить не буду. Он для меня не существует. Нет его для меня. И не верю, что Вы любите этого солидного парня, который так спокойно вышагивал рядом. Вы не можете любить никого. Так и хочется сказать: никого, кроме меня. Простите за это самодовольство, но всё меряю собой — я-то не могу любить другую.

Вот, значит, как… У Вас есть муж. А Вы так похожи на восемнадцатилетнюю, ждущую своего принца. Что ж: принц есть. Но Вы не дождались. А тот человек, который живёт у Вас в квартире, не принц. Он — муж».

Глеб начал делать зарядку. Обычно на неё уходило минут десять, но сегодня была суббота. Он лениво выжимал гантели, тянул резиновый пояс и шумно дышал, пытаясь набирать воздух в три приёма, как учат йоги.

— Можно завтракать, — сообщила Вера.

Но он ещё выполнил три упражнения, сидя на полу. В ванной тоже не торопился — душ бежал долго, окропляя тело мелкими струйками. Потом брился. И на одевание ушло время — не на брюки и рубашку, а смотрел в зеркало на своё розовое блестящее лицо.

— Ну и копуша, — заметила Вера, всё это время мелькая где-то за его спиной.

— Я готов, — невнятно произнёс он, отходя от зеркала.

Он был готов. В квартире пахло кофе и его любимым салатом из свежих огурцов. Механическим шагом, каким обычно хаживал по выходным дням, Глеб вышел из ванной; так же автоматически взял ключи и уже дотронулся до дверной ручки… И понял, чем у него тайно испорчено это субботнее утро и почему он тянул с зарядкой и умыванием. Почтовый ящик. Нужно было идти к почтовому ящику за газетой, без которой завтрак не в завтрак. Но лучше завтракать без газеты, чем…

Глеб положил ключи и пошёл на кухню.

— А за газетой? — спросила она.

Он надеялся, что Вера промолчит. Уж ей бы стоило промолчать — в конце концов письма строчили ей, чёрт возьми, а не ему. Но она не промолчала. Тогда помолчит он.

— А за газетой? — повторила Вера певуче, особенно в конце это «то-ой»: когда её не понимали, она тянула буквы ещё удивленнее.

— Подождёт.

Они начали есть. За столом его раздражение прошло. Кофе окончательно вернул его к норме, и она это сразу заметила, прервав молчание:

— Сегодня уходишь?

Имелся в виду Ращупкин, сослуживец, к которому Глеб ходил по субботам играть в шахматы, говорить о политике и выпить бутылку-другую пива. Когда-то к нему ходила и она, устраивалась в уголочке и тихонько полистывала журналы — Ращупкин был холостяком. Однажды Вера не пошла, да так больше и не ходила.

— Нет.

— А почему? — удивилась она.

— Надоело, — ответил он вроде бы чётко, но вторая половина слова пропала, утонув в поднесённом ко рту кофе.

— А что будешь делать?

— Давай что-нибудь придумаем…

— Давай, — окончательно удивилась жена.

Глеб поставил чашку, сделав вид, что придумывает. Она ждала: уж как-то повелось у них с первого дня, что всё придумывает и обдумывает он. Но ждала Вера активно, шевеля под столом ногами, поправляя волосы и не спуская с него глаз. А он не спускал глаз с пустой, ещё тёплой чашки, на которую упало горизонтальное осеннее солнце, — чашка молочно засветилась, попрозрачнела, удивив его тонкостью и крепостью фарфора, который поддавался лучам и не поддавался кипящему кофе.

— Между прочим, через неделю годовщина, — сказал Глеб, стараясь и сообщить это между прочим.

— Какая? — попыталась удивиться Вера.

Интересно: когда она не хотела удивляться — тогда удивлялась, а вот нарочно захотела — и не вышло.

— Пятилетие брака.

— Hy-y-у, — опять неудачно удивилась она. — Только не брака, а нашей общей жизни.

— Мы же в этот день расписались…

— Не люблю слово «брак». Какое-то грубое. Я вообще не люблю коротких слов. Они колкие, резкие, зычные. Крик, бой, кол, страх… Сравни: любовь, цветы, нежность…

— Но есть и хлеб, сон, дочь…

— И что ты предлагаешь? — оборвала она разговор о словах.

— Предлагаю торжественно отметить.

— Как? — Её чёрные глаза блеснули; видно, солнце их задело, как и фарфоровую чашку.

— Надо подумать, — сказал он и тут же вроде бы начал думать о том, что уже давно придумал.

— Давай… — начала было она.

— Нет, — перебил Глеб. — Мы проведём этот день так, как провели его пять лет назад.

— Да ведь я же и хотела это предложить, — пропела она фразу, как одно слово.

— Ну? — усомнился Глеб такой синхронности.

— Как хорошо, — помолчав, тихо сказала Вера. — Мы ведь ни разу не отмечали этот день…

Глеб поднялся: разговор сворачивал на сентиментальный путь, которого он почему-то боялся, не зная, что в таких случаях мужчина должен делать и говорить.

— Пойду за газетой.

— Давай я схожу, — предложила она.

Глеб усмехнулся, оценив её порыв: беспокоилась за его настроение и хотела принять удар на себя — вытащить это дурацкое письмо, если оно в ящике. Или порвать в клочья, хотя он запретил это делать, проверяя почту три раза на день.

Пока муж спускался за газетой, Вера стояла посреди кухни. Нужно было собрать грязную посуду и вымыть; посуды-то всего ничего. Но она ждала его возвращения, словно имелась какая-то связь между этими чашками и тем настроением, с которым вернётся Глеб.

Дверь тихо хлопнула. Вера шмыгнула в переднюю и спросила чуть не шёпотом, как спрашивают врача о состоянии лежащего в соседней комнате больного:

— Есть?

— Есть! — громко бросил он это короткое слово и понял окончательно, что не видать ему покоя ни в выходные, ни в будни, пока узкий цветастый конверт будет появляться в почтовом ящике.

«Я похолодел от догадки, что мои письма могут попадать в руки мужа и не попадать в Ваши. Да вряд ли — Вы раньше приходите из школы. Допускаю мысль, что Вы их показываете мужу. Меня это не трогает, лишь бы Вы их получали и прочитывали, а там хоть кому показывайте.

Вчера видел Вас в скверике. (Случайно, ну конечно же, случайно.) Я сидел на скамейке, нога на ногу, и Вы прошли в полуметре от моих ботинок. Пожалуй, впервые были так близко. Даже уловил духи, теперь знаю их — „Быть может“. И ещё раз восхитился Вашим вкусом, безупречным, как и Ваши духи. Я успел рассмотреть сумочку — видел такие на выставке: парижская сумочка ручной работы из кожи ящерицы. Такие же туфли, в тон, графитного цвета, из той же кожи.

Дурак я высшей марки — ведь эту сумочку и туфли Вам мог подарить только муж. Знакомые таких подарков не дарят. Истинный я дурак: радуюсь Вашему вкусу, когда он, возможно, и не Ваш, а мужнин.

Дальше не могу писать. Как вспомню о нём, об этом человеке, который бог весть по какому праву находится рядом с Вами…»

Рябинин остановился у парикмахерской, размышляя об относительности всего сущего. Даже земной вес — уж, кажется, что постояннее земного шарика, — оказывается, непостоянен. Вот следственный портфель, который сейчас оттягивает руку. А вчера, когда Рябинин шёл на дежурство, не оттягивал. За ночь портфель потяжелел, хотя в нём не прибавилось ни одной бумажки. Даже убавилось. Правда, за эту ночь Рябинин трижды выезжал на место происшествия и спал часа два, если только можно назвать сном предутреннюю дрёму на потёртом колком диване. Вот портфель и потяжелел. Даже войти в парикмахерскую не было сил.

А ведь он любил это время, эти полтора-два часа после сдачи дежурства, когда можно расслабиться и ехать домой, по-стариковски, бессильно усевшись в автобусе; потом принять душ на вялое, вроде бы безмускульное тело; поесть, но не обед, а так, что попадётся; лечь с газетой на диван и, пробежав глазами заголовки, провалиться в спокойный домашний сон. Он испытывал удовольствие от этого измученного состояния — заслужил его нелёгким трудом, и кончился он, слава богу, этот труд: впереди целый день отдыха…

Но впереди не было дня отдыха по его собственной глупости — вызвал женщину, не заглянув в календарь, где на сегодняшнем числе стоял жирный карандашный крест. Поэтому нужно бриться и плестись в прокуратуру. Он вошёл в парикмахерскую.