Теперь всё кончилось. Осталась уютная квартира, остались ночная тишина и живительный кофе, и карандаш вроде бы ходил по бумаге, но мысль ускользала, куда-то просачивалась, как вода в песок. Нет, он хитрил: творческая мысль не просачивалась и никуда не впитывалась — её вытесняла другая мысль, которую он не мог ни логикой отринуть, ни волей придавить. Да это была и не мысль, а состояние; особое тревожное состояние чего-то ждущего человека. Но чего он мог ждать?
Глеб вспомнил, как однажды провёл отпуск в одиночестве на заброшенном хуторе. Он не боялся — в углу под усохшими ликами икон стояло ружьишко. Он не боялся, но какая-то тревога, которая обострила зрение и слух, не покидала его весь месяц. Тогда он слышал за окнами шелест опавших листьев, вороньи стуки на крыше, потрескивание балок и шуршание мышей… Он тоже ничего не ждал и всё-таки каждую минуту был к чему-то готов. Но там были лес и безлюдье. Тут же кипела цивилизация. Так к чему ж он готов здесь?
Фанерную дверь, казалось, распахнул ветер. Игорь Ращупкин поймал её, вжал в проём и подсел к столу, беззаботно улыбаясь:
— Старик, вторую субботу не заходишь. Работаешь или обабился?
— Всего помаленьку, — вяло ответил Глеб.
— Не поверю, что Веруша препятствует.
— Почему не поверишь?
— Что она — влюбилась в тебя?
— Всё-таки я муж…
— Именно. В мужей не влюбляются.
— А в кого же? — глуповато спросил Глеб, стараясь притушить голос, чтобы скрыть интерес.
— Во всех остальных мужчин планеты, кроме мужа.
Игорь схватил лист бумаги, выдернул из кармана родонитовую шариковую ручку и заскользил ею по блестевшему глянцу. Головка, грудь, ножки…
— Вера не из таких, — заметил Глеб.
— Не скажи, старик. Нет бесстрастных женщин, а есть женщины, которых ещё не разбередили. Кстати, в твоей Веруше есть изюминка.
— Какая изюминка?
— Чёрт её знает какая. Есть — и всё.
— Ну и что?
— А изюминка, старик, дороже красоты.
Глеб молчал, задетый мыслью, которая вошла в него ясно и обидно: он, муж, этой изюминки не понимал, не видел её, не мог засечь зрением и слухом и тем более не мог вычислить.
Была юность И была страсть. Он любил Веру, поэтому и женился. Потом была свадьба. А потом началась семейная жизнь, тихая и спокойная, как у всех. Вера хорошая и добрая жена. И вот, оказывается, у неё есть тайная изюминка, которую видел его приятель Ращупкин и видел тот писучий идиот, а он, муж, почему-то не видел.
— Вот и женился бы на какой-нибудь с изюминкой, — буркнул Глеб.
— Ещё не нагулялся. Кстати, слышал? Молодой любитель женщин считается аморальным, бабник средних лет — жизнелюбом, а старый — шалунишкой.
Игорь кончил рисовать женщину и размашисто подписался во весь лист: «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Он встал — длинный, тонкий, в распахнутом пиджаке, который никогда не застёгивал, чтобы казаться шире.
— Старик, я тебе изложу своё кредо. Все убеждены, что брак социально полезен: соблюдается мораль, прирост населения, женатые лучше трудятся и тэ дэ. А я считаю наоборот. Женатик труслив, дрожит за место. Он и за жизнь свою беспокоится, и за здоровье. Женатик — хапуга, якобы ему детей надо кормить. Женатый не способен на подвиг — опять-таки он якобы нужен для деток. А сколько подлостей оправдывается семьёй…
— Пора работать, — перебил Глеб.
— Иду, старик. Обедать меня прихвати.
Игорь исчез за фанерной дверью, которая даже не стукнула.
Пора работать. Глеб знал одну мудрую истину, которую ему втолковал ещё отец: успеха добивается тот, кто умеет отличать главное от пустяков. Работа и диссертация — главное. Письма влюблённого идиота — пустяки. Интересно, как это тот влюблённый идиот определяет по запаху духи? И почему Вера душится духами с таким легкомысленным, даже бульварным названием — «Быть может»? Что быть может?… В смысле — всё может быть?
Глеб смотрел на оставленный рисунок. Хорош. В своё время Игорь поступал в Академию художеств. Особенно живое лицо… Оно даже показалось ему знакомым. Видимо, лист лежал так, что сбоку лицо походило на Верино. Глеб схватил рисунок: её тонкие губы, её пучок волос на затылке. «Сию особу спроектировал Игорь Ращупкин». Буква «р»…
Тихая слабость покатилась от ног по телу, к рукам, добежала до пальцев и стукнула в них ударом сердца — буква «р». Две в слове «спроектировал» и одна в слове «Игорь». Не считая заглавной. Глеб торопливо вытащил анонимное письмо, ещё не отданное следователю, и начал сличать.
Буквы «р» похожи, как близнецы: та же неоконченность завитушки, та же сдвоенность палочки внизу… Но ведь он хорошо знал почерк Игоря. Ну да, он знал истинный почерк, но не знал изменённый. Да вот и буквы «щ» одинаковы, хоть накладывай друг на друга. Как почерк ни меняй, каждую букву не изменишь, Веру он нарисовал механически, потому что думал о ней, — как проговорился.
Тогда многое понятно. Например, почему он ни с того ни с сего заговорил о Вере. Почему нашёл в ней изюминку. Почему тот влюблённый анонимщик так много знает. Почему Вера перестала ходить к Игорю… Но зачем ему писать эти дурацкие письма?
Глеб вытер ладонью влажный лоб и огляделся в своей каморке-кабинете: что сделать, куда бежать и с кем посоветоваться?
«Вы любите получать подарки? Так вот я люблю их дарить. Даже малознакомым людям. А Вам бы…
Вам бы я дарил подарки каждый день, да-да, каждый божий день — триста шестьдесят пять подарков в год. В високосный — триста шестьдесят шесть.
Цветы, прежде всего цветы. Вы любите их, я знаю, видел Вас с букетиком ноготков. Летом я приносил бы Вам по букету, каждый день разные букеты. Летом просто, но я бы носил цветы и зимой: доставал бы в оранжереях, привозил бы с юга и выращивал бы сам. А если бы не смог достать цветов, то пошёл бы в лес и принёс бы душистую еловую ветку с запахом смолы и мороза.
Я дарил бы Вам книги. Ничуть не сомневаюсь, что любите их, да и трудно представить человека, не любящего книгу. Отыскивал бы у букинистов поэтические сборники и старину, сентиментальные романы и приключенческие истории… Видите, какая у меня глупая фантазия — ведь не знаю Вашего вкуса. Может быть, приключения Вы терпеть не можете.
Приносил бы Вам конфеты, торты, восточные сладости, мороженое… Сам-то я в сладком разбираюсь не очень, и мои любимые конфеты — „Старт“ по рубль сорок. Но женщина должна любить сладкое, потому что это подчёркивает её женственность. Девица, курящая сигареты и обожающая селёдку, мне всегда напоминает моего старшину.
Я бы дарил Вам духи. Тоже в них не много смыслю, но Ваши любимые „Быть может“ хорошо знаю. Эти два слова-быть может — сейчас для меня очень значительны. Человек дышит, а пока он дышит, он надеется. Быть может…
Я бы делал своими руками вещи и дарил бы Вам. Я ловко переплетаю книги и, может быть, а вернее, быть может (а что?), написал бы для Вас и о Вас единственную в своей жизни книгу. Каждый человек может написать одну книгу. А писать о Вас я могу бесконечно. И эту книгу я бы сам переплёл в самый лучший переплёт. Представляете: единственный экземпляр в мире книги. Рукописный.
Ещё бы я дарил Вам щенят, котят и разных цыплят… Да разве дело в самих подарках? Принимали бы Вы их — вот в чём моё счастье…»
Лёгкие дела Рябинин оставлял на конец дня. В четыре часа он вытащил папку с письмами и ссыпал их на стол.
Самый простой путь — назначить криминалистическую и почерковедческую экспертизу, хотя она и требовала образцов почерка большого круга подозреваемых лиц. Этот путь для Рябинина был заказан, поскольку уголовное дело не возбуждалось и проводить экспертизу было нельзя. Да он и не хотел.
Любая вещь, побывав у человека, рассказывает о своём хозяине: не всем, отрывочно, глухо, но всё-таки рассказывает. Перед Рябининым лежали не бездушные вещи, а живые письма, с чувствами и мыслями, со своим стилем, индивидуальностью и своими описками. Он хотел узнать то, что не могла бы установить никакая экспертиза, — характер человека.