У следователей стало модой ругать свою работу. Рябинин и сам её поругивал, называя спрутом, сосущим нервную систему. Но он морщился, когда следователи не чувствовали в ней той прелести, из-за которой все они добровольно отдавали этому спруту своё тело и душу на растерзание. Одним из таких чудесных моментов Рябинин считал допрос человека. Энтомолог поймает неизвестную бабочку — и это событие. Следователь же на каждом допросе открывает для себя нового человека, а каждый человек — это новый мир.
Кузнецова оказалась юной элегантной инженершей, только что кончившей институт. Её на месяц послали в командировку — первая командировка в жизни. Плечи хрупкие; тонкие кисти рук, которые, не будь опалёнными ереванским солнцем, казались бы прозрачными; глаза не робкие, но ещё студенческие, познающие. В представлении Рябинина, может уже слегка устаревшем, взгляд инженера должен играть разрушительством и созиданием — всё сломать и сделать заново. Да и кисти должны быть у инженера покрепче, чтобы собственными руками трогать металл.
— Ну, рассказывайте, — предложил Рябинин.
— Села я в самолёт…
— Кто-нибудь провожал? — спросил он, хотя знал, кто мог её провожать.
— Мама.
— Какой у вас багаж?
— Небольшой чемоданчик я сдала… А в руках сумочка и сетка с пирожками.
— Пирожки с чем? — почему-то спросил Рябинин.
— С мясом, с яблоками… Были с повидлом.
— А с капустой были?
— Нет, с капустой не было, — с сожалением ответила она, серьёзно полагая, что всё это имеет значение для следствия.
Он уже знал, как она училась в школе: аккуратно и серьёзно, с выражением читала стихи, плакала от полученной тройки и с седьмого класса знала, в какой пойдёт институт. Но всё это не имело отношения к допросу.
— На чемодане вашего адреса не было написано или наклеено?
— Нет.
— А в чемодане были какие-нибудь документы с вашим адресом и фамилией родителей?
— Нет, — подумала она.
— Кто сидел с вами рядом?
— Пожилой мужчина, приличный такой…
— Вы с ним познакомились, поговорили?
— Ну что вы… Он же старый.
— Да, что с ним разговаривать, — согласился Рябинин. — Может, вы с молодым перебросились словами?
— Ни с кем я не перебрасывалась. Лёту всего четыре часа.
Он знал, как она училась в институте, — не училась, а овладевала знаниями. Не пропустила ни одной лекции. Вовремя обедала. Делала удивительно чистые чертежи и носила их в тубусе. И ни разу не уступила места в трамвае женщине, не старушке, а усталой женщине с чулочной фабрики — сидела, уложив изящный тубусик на великолепных хрустящих коленках, обтянутых кремовыми чулками с той самой фабрики, на которой работала усталая женщина…
Но следствия это не касалось.
— Прилетели. Дальше что?
— Села в троллейбус и приехала к дяде.
— А кто у вас дядя?
— Оперный певец Колесов, — ответила Кузнецова, и теперь Рябинин увидел в её глазах, схваченных по краям чёрной краской, как опалубкой, искреннее любопытство, — она предвкушала эффект от этого сообщения.
— Ого! — радостно воскликнул Рябинин. — И хорошо поёт?
— У него баритон.
— Небось громко?
— Ещё бы. На весь театр.
На кой чёрт придумывают тесты! Да привели бы этих проверяемых к нему на допрос… Он уже может сообщить начальнику Кузнецовой, как она работает и что будет с ней дальше. Ничего не будет, кроме тихой карьеры. Нет, не той, из-за которой не спят по ночам, не едят по дням и целиком уходят в пламя творчества, как дрова в золу. Это будет карьера спокойная, от института до пенсии, с хлопотами о прибавке, с намёками о премии и с завистью к тем, которые горят по ночам.
Но всё это не касалось следствия.
— В троллейбусе вы тоже ни с кем не знакомились?
— Совершенно ни с кем.
— А у вас в городе знакомых нет?
— Кроме дяди, абсолютно никого.
— И вы никуда ни к кому не заходили?
— Прямо из аэропорта к дяде.
— А как узнали про телеграмму и деньги?
— Мама сначала выслала сто рублей, а потом позвонила дяде. Стала его упрекать, почему он не дал денег.
— А если бы от вашего имени попросили двести рублей? — просто так поинтересовался Рябинин.
— Конечно бы прислали… Разве дело в деньгах? — слегка брезгливо спросила Кузнецова.
— А в чём? — вздохнул он.
И вспомнил, как на первом курсе, ещё до перехода на заочное отделение, устроился на полставки истопником. Таскал до пятого этажа связки дров, огромные, как тюки с хлопком. Вспомнил, как однажды всю ночь разгружал вагоны с картошкой, носил какие-то шпалы, а потом широченные ящики и был похож на муравья, который поднимает груз больше своего собственного веса.
— Ну, а эта Васина Мария Владимировна вам знакома?
— Впервые узнала о такой из телеграммы.
— Как же так? Никто вас не знает, ни с кем вы не знакомились, адреса домашнего никому не давали… Но кто-то его здесь знает…
— Я и сама не понимаю, — сказала она и пожала плечами. — Но вы-то должны знать.
Вот оно, мелькнуло то, что Рябинин угадывал давно и всё думал, почему оно не проявляется, — барственная привычка потребителя, которому должен весь мир.
— Я-то должен. Но я не знаю.
— Как же так? — подозрительно спросила она. — У вас должны быть разные способы.
— Способы у нас разные, это верно. А вот кто украл ваши деньги, я пока не знаю. А вы всё знаете?
— У меня высшее образование, — опять пожала она плечами. — Мои знания на уровне современной науки.
— Скажите, — вдруг спросил Рябинин, — у вас было в жизни… какое-нибудь горе?
Она помолчала, вспоминая его, как будто горе надо вспоминать, а не сидит оно в памяти вечно. Кузнецова хотела ответить на этот вопрос — думала, что следователь тонко подбирается к преступнику.
— Нет, мне же всего двадцать три.
— Жаль, — сказал Рябинин.
Видимо, она не поняла: жаль, что ей двадцать три, или жаль, что не было горя. Поэтому промолчала. Нельзя, конечно, желать ребёнку трудностей, юноше — беды, а взрослому горя. Рябинин твёрдо знал, что безоблачное детство, беспечная юность и безбедная жизнь рождают облегчённых людей, будто склеенных из картона, с затвердевшими сморщенными сердцами. Но желать горя нельзя.
— Я разочаровалась в следователях, — вдруг сообщила она.
— Это почему же?
— Отсталые люди.
— Это почему ж? — ещё раз спросил Рябинин.
— Не подумайте, я не про вас.
— Да уж чего там, — буркнул он.
— На заводе, где я в командировке, читал лекцию ваш следователь. Такая седая, знаете?
— Демидова.
— Вот-вот, Демидова. Извините, старомодна, как патефон. Рассказывала случаи любви и дружбы. Как любовь спасла парня от тюрьмы. И как дружба исправила рецидивиста… Я думала, что она расскажет про детектор лжи, криминологию или применение телепатии на допросах…
— Но ведь про любовь интереснее, — осторожно возразил Рябинин.
Кузнецова фыркнула:
— Конечно, но во французском фильме или на лекции сексолога. А у неё голова трясётся.
То, что накапливалось, накопилось.
— Скажите, вы сделали на работе хоть одну гайку? — тихо спросил Рябинин.
— Мы делаем ЭВМ, — поморщилась она от такого глупейшего предположения.
— Ну так вы сделали хоть одну ЭВМ?
— Ещё не успела.
— А пирожки вы печь умеете? С мясом? — повысил он голос на этом «мясе».
— У меня мама печёт, — пожала она плечами.
— Так чего же вы… — пошёл он с нарастающей яростью. — Так чего же вы, которая ест мамины пирожки и не сделала в жизни ни одной вещи своими руками, судите о работе и жизни других?!
— Судить имеет право каждый.
— Нет, не каждый! Чтобы судить о Демидовой, надо иметь моральное право! Надо наделать ЭВМ, много ЭВМ… Да ЭВМ ваши пустяки, — Демидова людей делает из ничего, из шпаны и рецидивистов. Верно, её во французском фильме не покажешь. Верно, Софи Лорен лекцию о любви прочла бы лучше… Голова у неё трясётся знаете от чего? Ей было двадцать два года, на год младше вас. Бандит ударил её в камере на допросе заточенной ложкой в шею. Она в жизни ни разу не соврала — это знает весь город. Она в жизни видела людей больше, чем вы увидите диодов-триодов. Она… В общем, о ней имеет право судить только человек.