— Нет, гражданин следователь, мне это неизвестно, — вежливо ответила она и добавила: — Думаю, тут какое-нибудь недоразумение.
— А если подумать, — спросил Рябинин, хотя знал, что и думать ей нечего, и вопрос его дурацкий, и не так надо дальше спрашивать…
Она подняла взгляд к потолку, изображая глубочайшее размышление, — его игра была принята. Сейчас начнётся комедия, когда оба будут знать, что её разыгрывают.
— А-а, вспомнила. Я на той неделе улицу не там перешла. Не за это?
— Не за это, — буркнул Рябинин.
— А-а, вспомнила, — после изучения потолка заявила Рукояткина. — Вчера во дворе встретила собаку, с таким придавленным носом, вроде бульдога, и говорю: «У, какой усатый мордоворот». А хозяин обиделся, он оказался с усами, а собака без усов. За это?
— Так, — сказал Рябинин. — Значит, не вспомнила?
— Не вспоминается, — вздохнула она.
— Что вчера делала в аэропорту? — прямо спросил он.
— Зашла дать телеграмму.
— Кому?
— Молодому человеку, офицеру Вооружённых Сил.
— Фамилия, имя, отчество?
— Это моё личное дело. Неужели я назову, чтобы вы его таскали? — удивилась она.
— Почему бланк телеграммы был не заполнен?
— Я ещё не придумала текст, дело-то любовное…
— А почему собака безошибочно тебя нашла?
— Это надо спросить у собаки, — мило улыбнулась она.
Всё произошло так, как он и предполагал. Оставался только Курикин.
— Как у тебя память? — спросил Рябинин.
— Как у робота, всё помню, — заверила она.
Чаще его заверяли в обратном.
— Что ты делала второго июля?
Рябинин не сомневался, что Рукояткина помнит все события, но вряд ли она их привязывала к определённым числам. Спрашивать о прошлых днях вообще надо осторожно, — человек редко помнит о делах трёхдневной давности, если жизнь ритмична и однообразна.
— Вечером или утром? — спросила она, ни на минуту не усомнившись в своей памяти.
— С самого утра.
— Подробно?
— Подробно.
— Поймать хочешь на мелочах? — усмехнулась она.
— Почему именно на мелочах? — спросил Рябинин, но он действительно хотел её поймать, и поймать именно на мелочах.
— Всегда так. В книжках, или выступает следователь, обязательно скажет: самое главное в нашей работе — это мелочи.
Когда она наклонялась к столу или перекладывала ногу на ногу, до Рябинина доходил непонятный запах: для духов слишком робкий, для цветов крепковатый. Таких духов он не встречал — вроде запаха свежего сена.
— Нет, Рукояткина, у нас с тобой разговор пойдёт не о мелочах. Так что ты делала второго июля?
— Слушай, — вздохнула она. — Очнулась я в двенадцать часов…
— Как очнулась? — перебил он её.
— По-вашему, проснулась. Башка трещит, как кошелёк у спекулянта. Выпила чашечку кофе. Чёрного. Без молока. Без сахара. Натурального. Без осадка. Свежемолоченного. Через соломинку. Ну а потом, как обычно: ванна, массаж, бад-мин-тон. Потом пошла прошвырнуться по стриту. Разумеется, в брючном костюме. Я подробно говорю?
Рябинин кивнул. Этого никто не знает, любуясь экранными волевыми следователями в кино, никто не знает, что он, этот грозный представитель власти, — самая уязвимая фигура, в которую пальцем ткнуть легче, чем в лежащего пьяницу: тот хоть может подняться и схватить за грудки.
Обвиняемый мог издеваться над следователем, как это сейчас делала Рукояткина. Свидетелю мог не понравиться тон следователя или его галстук — он встанет и уйдёт: потом посылай за ним милицию. Прокурор мог вызвать и устроить разнос за долгое следствие, за неправильный допрос, за плохой почерк и за всё то, за что найдёт нужным. Зональный прокурор мог на совещании прочесть с трибуны под смех зала какую-нибудь неудачную фразу из обвинительного заключения. Адвокат мог деланно удивляться, что следователь не разобрался в преступлении подзащитного. В суде мог каждый бросить камень в следователя, стоило возникнуть какой-нибудь заминке. Эти мысли приходили ему в голову всегда, когда что-нибудь не получалось.
Рукояткина издевалась откровенно и элегантно, как это может делать женщина с надоевшим любовником.
— Потом посмотрела кино, — продолжала она.
— Какое кино?
— Художественный фильм. Широкоэкранный. Широкоформатный. Цветной. Двухсерийный. Звуковой.
— Я спрашиваю, как называется?
— Этот… Вот память-то, зря хвалюсь. В общем, про любовь. В конце он на ней женится.
— А в начале?
— Как обычно, выпендривается. Да все они, про любовь, одинаковы. Девка и парень смотрят друг на друга, как две овцы. А рядом или поезда идут, или лепесточки цветут, или облака по небу бегут.
— В каком кинотеатре?
— В кинотеатре имени Пушкина.
— Нет такого кинотеатра, — сказал Рябинин и под столом левой ногой придавил правую, потому что правая начала мелко подрагивать, будто ей очень захотелось сплясать.
— Нет? Значит, я была в «Рассвете».
— В «Рассвете» шёл фильм про войну.
Он специально просмотрел программы, что и где показывали второго июля.
— Про войну? А про войну всегда с любовью перемешано.
— В этом фильме никто не выпендривается и никто в конце не женится. Так где ты была второго июля днём?
— Обманула тебя, нехорошо, — притворно сконфузилась она, отчего грудь колыхнулась. — Не в кино была, а в цирке. На сеансе шестнадцать ноль-ноль.
Верить, сделать вид, что веришь любым её показаниям… Придавить посильней правую ногу и превратиться в доброжелательного собеседника. Тогда обвиняемый будет врать спокойно, находя понимание, а понимание всегда ведёт к психологическому контакту. Пусть этот контакт построен на лжи, квазиконтакт, но это уже брешь в стене молчания и злобы; уже сидят два человека, из которых один говорит, а второй слушает. В конце концов следователь всё-таки начнёт задавать вопросы. И тогда у обвиняемого возникает дилемма: отвечать правду и сохранить хорошие отношения со следователем или же обманывать дальше и вступить со следователем в конфликт, порвать уже возникшие приятные отношения? Рябинин знал, что обвиняемые скорее шли по первому пути, потому что рвать контакт психологически труднее, чем его сохранить. Человеческая натура чаще стремилась к миру.
— Другое дело. А то вижу, с кино ты путаешь. Ну и что показывали в цирке?
Тут она могла обмануть просто, потому что цирк он не любил и почти никогда в него не ходил, только если с Иринкой.
— Как всегда… Слоны, собачки, клоуны под ковром.
— Кто выступал?
— Этот… Шостакович.
— С чем же он выступал? — без улыбки спросил Рябинин.
— С этими… верблюдами.
— Верблюдами?
— Двугорбыми.
Его тактика могла иметь успех при условии, что обвиняемый стремится хотя бы к правдоподобию. Рукояткину вроде не интересовало, верит он или нет.
— Мне всегда казалось, что Шостакович — композитор, — заметил Рябинин.
— Правильно. Он играл на этой… на контрабасе.
— Он же выступал с верблюдами.
— Ловишь на мелочах? Он сидел на верблюде и играл на контрабасе. В чалме.
— Ты перепутала афишу филармонии с афишей цирка. Может быть, хватит? — не удержался он всё-таки на уровне своей теории.
— Чего хватит?
— Врать-то ведь не умеешь.
Он представил дело так, будто она неопытна во лжи, а не просто издевается над следователем.
— Не умею, это верно заметил, — притворно вздохнула она, — а честному человеку трудно.
— Где же ты была второго июля с шестнадцати часов? — беззаботно спросил Рябинин. — Ответишь — хорошо, не ответишь — не так уж важно.
— Наверное, в филармонии. Да, в филармонии.
— Ну и что там было?
О филармонии Рябинин мог поговорить — раза два в месяц Лида приходила после шести часов к нему в кабинет и молча клала на стол билеты — ставила его перед свершившимся фактом. И если не дежурил, и не было «глухаря», и не затянулся допрос, и не поджимали сроки — он безропотно шёл на концерт.
— Как всегда, скука.
— Что исполнялось?
— Не была я в филармонии. В кафе-мороженом была.
— Это уже ближе к истине. Но ещё далеко.