— Уговорил, — вздохнула она. — Видать, всё на мне сходится. Даже магнитофон. Придётся колонуться.
Рябинин вскинул голову — не ослышался ли? Она молчала, но лицо стало другим, грустновато-рассеянным, словно её мысли ушли назад, к началу жизни. Рябинин ждал этого.
— Пиши, — грустно очнулась она, — расскажу про каждую стибренную булавку.
Спокойно, чтобы не дрогнула рука, развинтил он ручку. Стучать на машинке было неуместно. Он боялся расплескать её настроение. Не думал, что всё кончится так просто. Впрочем, чего ж простого — больше трёх часов сидит!
— Пиши, — подняла она затуманенные глаза, не большие и не маленькие, а нормальные человеческие глаза, — в прошлом году, в январе, обокрала пивной ларёк. Числится такая кража?
— Надо узнать в уголовном розыске, — ответил Рябинин, не отрываясь от протокола. — Сколько взяла?
— Триста один рубль тридцать копеек.
— Тридцать копеек? — переспросил он.
— Тридцать копеек. В феврале геолога пьяного грабанула.
— Сколько взяла? — поинтересовался он, не поднимая головы.
— А нисколько. Он уже у супруги побывал, чистенький, как после шмона. Одна расчёска в кармане, да и та без зубьев.
Рябинин поднял голову и задумался: мелочиться не хотелось, тем более что впереди речь пойдёт о крупном.
— Ну, это, пожалуй, не считается.
— Пиши-пиши, — тихо, но твёрдо потребовала она. — Сам говорил, чтобы стала чистенькой. А это покушение на кражу.
Рябинин начал писать — это действительно покушение на кражу.
— Так, — вздохнула она, — не упустить бы чего… Квартиру в марте грабанула… Могу показать дом. Хорошая квартира, кооперативная, санузел на две персоны.
— Что взяла? — задал свой стандартный вопрос Рябинин.
— Пустяки. Бриллиантовое колье и сиамского котёнка.
Он усмехнулся, записал про колье, но про котёнка вносить в протокол не стал. Вся злость к ней уже пропала.
— Где колье?
— Сменяла на бутылку «Солнцедара» у неизвестного типа.
— Выходит, колье ненатуральное?
— Колье не знаю, а «Солнцедар» был натуральный: градусов девятнадцать.
Он не удивился, если бы она и бриллианты променяла, — её широкая натура видна сразу.
— А кошка… это Бормотуха?
— Н-е-ет. Бормотуха — простая дворняжка. Гулящая — ужас. Никакого морального кодекса. Так, что дальше было, сейчас вспомню до копеечки…
Рябинин опять не мог справиться с ногой — теперь от радости. К такому саморазоблачению он не был готов. Поэтому слова ложились на бумагу неровно — то сжато до гармошки, то растянутой цепочкой.
— Вот, вспомнила, пиши. На Заречной улице старуха жила. Муж у неё не то академиком работал, не то в мясном магазине рыбу свежую продавал. И вдруг старуха сыграла в ящик. Так это моя работа.
— Как… твоя?
— Так, — печально подтвердила она. — Сто вторая статья, пункт «а», умышленное убийство из корыстных побуждений.
— Поподробнее, — ничего не понимал он.
Она снизила голос и заговорила таинственно, тем полушёпотом, которым рассказывала жизненные истории:
— Забрела она в столовую, заказала от жадности комплексный обед, пошла за ложками, а я ей в супешник полпачки снотворного и бухнула. Старушке много ли надо. Да ещё сердечница — сразу за столом и скончалась, даже компот не допила.
— А зачем?
— Зачем?.. — повторила она и хищно ухмыльнулась. — На ней четыре золотых кольца с каменьями, кулон, медальон, серьги — и всё караты да пробы. Похоронили её, а ночью я с лицами, которых не желаю называть, могилку и грабанула. Только это не в вашем районе. На новом кладбище, могилку могу показать.
Рябинин вспомнил, что как-то читал в оперативной сводке о разрытой могиле. И наконец появилось снотворное.
— Вот не знаю, это надо говорить? — вопросительно посмотрела она. — Может, тут ничего и не будет. Поезд я угнала…
— Как поезд? — опешил он.
— Обыкновенно, электричку.
— Зачем же?
— А просто так. Машинисты пошли выпить по кружечке пива. Я забралась в электровоз, крутанула всякие ручки и понеслась. Страху натерпелась. Не знаю, как он, проклятый, и остановился. На элеватор прикатила. У пассажиров глаза квадратные. Такой ведь статьи нет — угон поездов.
— Но есть другая: дерзкое хулиганство. Слушай, а ты не фантазируешь?
— Слово-то какое, — обидчиво усмехнулась она, — фан-та-зи-ру-ешь. Как на фор-тепь-янах играешь. Где бы спросил — не брешешь? Колюсь-то как — как орешек в зубах у чёрта. Чувствую, как крылышки на спине набухают.
В конце концов, чем его удивил этот угон? Только тем, что поезд здоровый. Угони она мотоцикл, он бы внимания не обратил. Но ведь она осуществляла преступления куда остроумнее и тоньше, чем угон электрички.
— Да, — вспомнила она, — в июне забралась в зоопарк и украла белую гориллу. Альбинос. Загнать хотела, да никто не взял. Студень из неё не сваришь, дублёнки не сошьёшь, в сервант не посадишь. Выпустила. Потом эта горилла лотерейные билеты продавала. А потом она хоккеистом устроилась. Центральным нападающим по фамилии Гаврилов. Встречала его. Оно говорило, что как только читать научится, будет диссертацию защищать…
Он вскочил, словно под ним сработала катапульта. Под столом глухо упал набок магнитофон. Рябинин отбросил стул и вырвался на трёхметровый прямоугольник кабинета. Хотелось выбежать в коридор и ходить там на просторе, а лучше на улицу, на проспект, длинный, как меридиан. Надо бы усидеть, не показывать ей свои нервы, но он не смог: челночил мимо неё, косясь на ставшее ненавистным лицо.
Она схватилась за край стола и засмеялась — задрожала телом, зашлась мелодичной икотой.
— А ты думал, я и правда колюсь? — передохнула Рукояткина. — Какой же ты следователь? Ты должен меня вглубь видеть. А ты обрадовался. Смотрю на твоё лицо — пишешь ты по-животному. Тебе человек в таком признаётся, а у тебя даже очки не вспотеют.
Рябинин не нашёл ничего подходящего, как снять очки и тщательно их протереть.
— Видать же тебя насквозь, — продолжала она. — Запишешь в протокольчик и скорей домой, к супруге. У вас ведь не жёны, а супруги. У нас сожители, а у вас супруги. А если тебе всю жизнь рассказать? Пустое дело. Проверила я тебя, голубчика.
Рябинин был несовременно застенчив: никто бы не подумал, что этот человек расследует убийства, изнасилования и грабежи. В быту его легко можно было обмануть, потому что он как в работе исходил из презумпции невиновности, так и в жизни исходил из презумпции порядочности.
В повседневной жизни он был рассеян, незорок и растяпист. Часто терял деньги, утешая себя тем, что, значит, они кому-то нужней. Если покупал молоко, то проливал. Мясо ему рубили такое, что ни один бы специалист не определил, какому животному принадлежат эти пепельно-фиолетовые плёнки на костях. В бане оставлял носки и мочалки, а однажды вообще принёс не своё бельё. Стеснялся женщин, особенно красивых, и презирал себя нещадно — не за то, что стеснялся женщин, а за то, что красивых стеснялся больше. Получая в кассе зарплату, всегда испытывал лёгкое неудобство, будто не наработал на эту сумму. Он и сам не понимал, перед кем неудобно — перед рабочим у станка и крестьянином у земли?
Но когда Рябинин входил в свой кабинет, то словно кто-то быстро и ловко менял ему мозговые полушария. На работе он ничего не забывал, не терял и не упускал. Здесь он был собран и настойчив; видел близорукими глазами то, что и зоркими не рассмотришь; понимал непростые истины — потом сам удивлялся, как смог понять; чувствовал тайные движения души человека, как влюблённая женщина…
Но иногда случалось, что во время работы он вдруг почему-то переключался на домашнее состояние, будто оказывался в шлёпанцах, как сегодня — наивно поверил в её трепотню.
Зазвонил телефон. Рябинин сел за стол и взял трубку. Лида хотела узнать, когда он придёт домой. Рябинин коротко, как морзянкой, посоветовал не ждать. Лида по высушенному голосу всегда угадывала, что он в кабинете не один.
— Из-за меня подзадержишься? — спросила Рукояткина, когда он положил трубку. — Дала я тебе работёнку. Небось супруга. Тогда пиши — я любовь уважаю. Пиши: познакомилась я с Курикиным в ресторане «Молодёжный» и привела к себе. Пиши.