— Мальчика хочу… — шептала Марина снова и снова, и синими глазами Миши смотрела на нее туманная ночь с добродушным и, казалось, чуточку насмешливым сочувствием.
Друзья уходили все дальше и дальше от Верховинки. Зеленцов оглядывался назад до тех пор, пока были видны в скудном свете ущербной луны сбежавшиеся в толпу темные крыши изб, острые силуэты тополей.
— Что, посасывает? — заметив, с легким сочувствием спросил Малышев. — Пригрела душеньку?
— Хорошая она, — тихо отозвался Зеленцов. — Мимоходом все, а сердце осталось. Как забыл что…
Малышев, не любивший вдаваться в такие тонкости, пожал плечами:
— Чудной ты… Портки не оставил?
— Брось, не надо, — вмешался Арнольд. — Хорошая она женщина. Над этим нельзя смеяться и шутить.
Малышев махнул рукой, замолчал. Он давно почувствовал в Арнольде умного и опытного человека и не вступал с ним в споры по всякому поводу, как раньше. Про себя, правда, все реже, он еще удивлялся порой, что самый настоящий «фриц» может быть таким свойским парнем. Но по мере того, как он все подробнее узнавал о жизни Кинкеля, узнавал его самого как человека, неприязнь, нет-нет да и прорывавшаяся первое время, начинала уступать место чему-то вроде осторожной привязанности. И привязанность эта незаметно перерастала в дружбу. И Малышеву и Зеленцову не раз приходилось видеть, как Арнольд, задумавшись, уходил в себя и забывал обо всем остальном. Если в это время его окликали, он вздрагивал, словно просыпался. На расспросы отмалчивался, но иногда, если был сильно взволнован своими мыслями, отвечал:
— Катастрофа… Победит Гитлер или будет побежден, а Германия идет к катастрофе…
Кинкель тосковал. Ему явно не хватало той суровой напряженности, в которой он жил со дня захвата власти нацистами. Очевидно поэтому его одолевали сомнения, и он подчас делился ими с Малышевым и Зеленцовым. Павел после ряда ожесточенных споров, а подчас и мирных бесед незаметно для себя стал смотреть на некоторые вещи совершенно по-другому, чем раньше. Несмотря на солидную разницу в возрасте, между ними установились отношения грубоватой сердечной близости.
Вот и сейчас Малышев в ответ на замечания Кинкеля о силе привычки не замедлил сказать:
— Рука руку моет, а плут плута кроет. У тебя, Арнольд, видать, тоже этого качества хоть отбавляй. Недаром Василина совсем от слез раскисла в последние дни. Тоже, небось, пригрела — у этой тепла на добрый десяток хватит.
Кинкель не ответил. Но ему ясно представилась приземистая и толстая, как слежавшаяся копна сена, Василина, у которой он прожил почти три месяца. Рано оставшись вдовой, жила одиноко Василина, не верила ни в бога, ни в черта, хотя могла с чисто женской хитростью пустить в дело, если было нужно, и первого и второго.
Кинкель, не вынося безделья, перечинил ей всю металлическую посуду, переколол дрова и в конце концов ухитрился так выправить помятый и продырявленный кое-где самовар, что он засиял, словно только что извлеченный из заводской упаковки.
Василина в свою очередь все ласковее смотрела на своего жильца и лишь никак не могла привыкнуть к его имени; как-то в постели, поглаживая рукой его разгоряченную волосатую грудь, пожаловалась:
— Все из памяти выскакивает имечко твое… Хоть скажи, из каких ты людей будешь…
Помедлив, Кинкель ответил:
— Латыш я буду, Василина.
Не потому соврал, что боялся. Просто не хотел привлекать к себе лишнего внимания.
Василина простодушно вздохнула:
— Скажи ты… Все люди как люди, один этот немец проклятый… Волком по селу рыщет. И отчего он такой?
— Ну какой там…
— Не скажи… Приезжали они к нам осенью, скотинку забирать, так на них и глядеть боязно, а не то, что вот так, как с тобою, разговаривать. Я бы, наверно, со страху померла, коли бы который до меня прикоснулся…
Она примолкла. И тогда произошло неожиданное.
— Василина, — с нарочитым смешком, но с явным напряжением в голосе сказал Кинкель, — Василина, а я ведь немец… Первый раз неправду я сказал тебе.
— Врешь, — ответила она не сразу, однако слегка отодвигаясь от него.
— Да, немец, — повторил он. — Коммунист я, Василина буду. Только ты не говори никому, не надо, чтобы знали… Не веришь, спроси у моих товарищей… У Михаила, у Павлушки спроси.
После этих слов надолго наступило молчание. Затем Кинкель, готовый ко всему на свете, почувствовал на груди жесткую большую ладонь Василины.