Закричал Андрей. Приподнял чуть голову и сейчас же уронил ее. И зажмурился. Помедлив, вновь посмотрел в прежнем направлении. Она… мать. У закрытой двери камеры стояла мать.
Она медленно и плавно, словно видение, приблизилась к Андрею и опустилась рядом с ним на пол. Приподняла его голову и положила себе на колени. Смутно видел ее Андрей; лицо матери — бледное, невыразительное пятно.
— Зачем ты здесь? — шевельнул губами, и лицо матери закачалось, склонилось ниже. На щеку ему упала теплая капля, и сейчас же дрожащие пальцы стерли ее.
Почувствовав живую родимую теплоту дрожащих пальцев, Андрей понял, что это не бред, а явь. Шевельнул запекшимися черными губами:
— Мам… мам…
Повторил это маленькое, близкое для каждого слово, будто вытряхнула память из себя все остальное и осталось оно одно, самое дорогое слово, с которого начинает человек познавать мудрость и красоту родной речи.
— Мама… зачем же ты пришла сюда?
— Они заставили… Хотела увидеть тебя, сынок…
Вновь молчание. Она уже поняла, что не сможет передать сыну слова Зоммера.
— Мам… помнишь, я разбил… ту вазу… синюю… в детстве… помнишь?
— Да, сынок.
— А у нашего Васи талант… Он должен учиться… Ты его в консерваторию… отвези. Пусть там послушают… он большим музыкантом может стать.
— Да, сынок… да, да…
— Мам…
Вздрогнула в этот момент камера от мощного толчка земли, и тяжело загудели невидимо вибрирующие массивные стены. Мигнула лампочка под потолком, и с нее посыпалась старая пыль. Суматошно топоча, по коридору забегали гестаповцы.
— Наши… Взорвали, наконец, — сказал Андрей, силясь приподнять руку. Дрожь прошла по всему его телу, и подобие улыбки застыло на лице.
— Дошел я, — сказал он, и тогда мать заплакала. Она плакала тихо и неподвижно, и только пальцы у него чуть-чуть шевелились.
Андрей не мог ничего ей сказать, потому, что он даже не знал, плакала ли она или нет.
Двадцатый век… Неужели история пройдет мимо и не разберется, чего в тебе было больше: созидания или варварства, отчаяния, крови или героизма?
Какой же еще операцией ты удостоишь человечество, великий хирург?
Потрясающим по силе ударом, безжалостно встряхнувшим город до основания, отзвучала грозовая майская ночь. Чудовищных размеров огненный куст вырос у вокзала, рванул в клочья низкие тучи вверху, и на мгновение город помертвел от ослепительно яркого света взрыва. Вспыхивающие в небе молнии долго потом казались слабыми искрами.
Вышибая стекла и скидывая печные трубы, обвалом рухнул гул, грохот и вой. Взрывная волна без труда слизала несколько десятков деревянных домиков у вокзала, безобразно исковеркала один из стоявших на запасных путях эшелонов, сорвала провода с телефонных столбов; неслышно крякнув, с фасада сверху донизу лопнул извилистым швом кряжистый старый вокзал. Затем сверху стало что-то тяжело шлепаться на землю и иногда взрываться.
Не было никого в этот час в городе, кто остался бы спокойным. Грохот сорвал с постелей гестаповцев, комендантов; как подкинутый, вскочил бургомистр. Бледный, в одном белье кинулся к окну, порезал об осколок стекла ногу и, выругавшись, стал торопливо одеваться. Фон Вейдель, грузный и растерянный, кричал на денщика — тот вместо брюк подал китель.
В тесных камерах гестапо, затаив дыхание, тоже прислушивались. Пахарев в темноте нащупал руку Антонины Петровны и долго держал ее в своей.
И в самых различных уголках города со страхом и надеждой люди прислушивались к тяжелым взрывам; малые дети спрашивали у матерей:
— Мам, это гроза?
Не один десяток женщин стали в этот час вдовами в Тюрингии и Баварии, в Пруссии и Ганновере. Не один десяток белокурых малышей будут помнить отцов лишь по фотографиям из альбома или на стене. Новые ряды березовых крестов прибавятся на кладбище за городом, и новые заказы хлынут в рожденную войной отрасль промышленности — хозяевам протезных мастерских и без того загруженных работой.