Фаддей Григорьевич еще лежал в постели и думал о том, что племянник теперь уже в городе, представлял его встречу с матерью, и слегка улыбаясь, приглаживал бороду. Тетя Поля чистила под окном картошку на завтрак — торопиться теперь не приходилось. Во дворе мертво: даже запах животины улетучился давным-давно. «Времена-то настали, — вздохнула старуха. — Петушиного голоса по заказу не услышишь… Соли нет, помирать будешь, щепотки не найдешь… Убивают один другого… О господи, воля твоя…
Старик и тот на старости лет непонятен становится. Прожила с ним всю жизнь, считай, а под конец сдурел старый, по ночам где-то пропадает, а спросишь, так промолчит коль в духе, а коль нет, то и рыкнет. Не суйся, мол, своим бабьим носом в мужское дело. Словно совсем она дура и ничего не понимает. Знает ведь, где у него и винтовка лежит и эти бонбы пузатые, что стаканы городские…»
Мысли тети Поли перекинулись на другое, и в скором времени она уже думала о том, что муж прав. Хоть и старый, а все — мужик. У баб и то руки-то чешутся…
Прибежала соседская девчонка, одиннадцатилетняя вертлявая Тонька, попросила огоньку — печь разжечь. Фаддей Григорьевич натянул штаны, посапывая, взялся за кресало. Тонька, наблюдая, покачала головой.
— А мамка никак не научится, седня все пальцы поотбивала. Иди, говорит, к дедушке Фаддею, не получается, будь оно проклято!
Унесла в консервной банке затлевший от искры кремня клочок смоченной в разведенном порохе и высушенной потом ваты.
Солнце показалось из-за холмов багрово-розовым шаром, поползло в небо, и звонко прозвучал неожиданный выстрел.
Полковник Сакут руководил действием с вершины одинокого холма у речки Веселой, указанного Кирилиным. Как на ладони, отсюда было видно село, запрятанное в густую зелень садов, входившая в свои обычные берега речка, змеей огибавшая село, густой высокий орешник и дальше — холмы, покрытые густым бескрайним лесом.
Сакут рассматривал окрестности в бинокль. Меловые холмы по ту сторону речки привлекли его внимание красотой своих склонов, и он задержался на них.
Кирилин стоял позади Сакута, привалившись плечом к стволу дуба, прочно угнездившегося на вершине холма. Прищурившись, бургомистр глядел на село и думал, что часа через два — три на месте села останется лишь дымящееся пожарище, которое, обезлюдев, в скором времени порастет бурьяном.
Потом его взгляд остановился на узкой ленте дороги, выползавшей с дальнего конца села. Когда-то, давным-давно, он водил по этой дороге коней к речке на водопой. Он перевел взгляд на молочно-серебристый столб дыма, распустившийся над избой пасечника пышным султаном. В стенах этой избы он увидел свет, и мать, пеленая и баюкая его, пела над ним протяжные, ласковые и наивные песни. Когда это было? Ничего не вспомнить: ни матери, ни отца… И в душе — словно в холодной снежной пустыне ночью. Тихо, темно, безразлично. Что ж… такова жизнь.
Родство, классы, родина, какая ерунда! Кирилин чувствовал себя свободным от этих понятий. Если бы можно было сбросить и последнюю цепь — страх! После публичной казни он не знал от него покоя. Он забросил дом, даже ночевал в горуправе. Спал, не раздеваясь, у себя в кабинете, предпочитая жесткий диван постели своей любовницы — Людмилы Ивановны Громоголосовой. Но чувство обреченности не покидало — в этом заключалась вся беда.
Когда он шел по городу, ему казалось, что его подкарауливают за каждым углом. Всегда и везде его сопровождал полицейский. Кирилин больше никому и ничему не доверял. Из головы не выходила мысль, что вот сейчас, вот сию минуту, ему целятся в затылок. Даже во сне не раз слышал слова Пахарева, брошенные в огромную толпу народа:
— Бургомистр должен умереть!
Просыпаясь, он, казалось, еще улавливал отзвуки этих слов. Всех, кто был на площади, не убьешь. К тому же слова Пахарева стали теперь известны не только в городе, но и далеко за его пределами. Кирилин знал быстроту народной молвы. Задолго до официального и скупого сообщения об отступлении немцев из-под Москвы в городе уже знали и говорили об этом. В той или иной степени в народе знают все, что происходит на самых секретных совещаниях. Народ вездесущ: у него миллионы глаз и ушей. Он все видит и все слышит. Скрыть от него что-либо важное так же немыслимо, как и заставить его молчать. Как-то, доведенный подобными мыслями до исступления, Кирилин взял браунинг, лежавший на краю стола рядом с пустыми бутылками, и не почувствовал безжизненного холода металла. Пальцы плотно и привычно обхватили рукоятку.