Выбрать главу

— Ты, девка, нос-то не очень задирай. Знаешь, что я скажу тебе?

Таня насмешливо прищурилась.

— А что, тетка Христина?

— Никого у тебя нету. Все ты врешь, да и сама уж заговариваешься. Никакого батьки у него нету…

— Как это нет?

— Да так, нету — и все.

— Так что же Витя, по-вашему, с неба свалился, что ли? — рассердилась Таня.

— Не с неба… При чем тут небо? Тогда-то был муж, когда лежал с тобой, а потом свистнул и — поминай, как звали…

Татьяна побледнела от возмущения и не могла слова вымолвить. О том, что может возникнуть такое оскорбительное подозрение, она раньше и подумать не могла. Только теперь, после слов тетки, она поняла, что так, возможно, думают многие, даже и отец, и ей стало очень стыдно и обидно. Захотелось рассказать всем правду. Но что-то сдавило горло и не давало говорить. Она долго широко раскрытыми глазами смотрела на тетку. Христина даже испугалась ее взгляда и попыталась оправдаться:

— Да я ж пошутила… Что ты онемела?

— Как вы могли подумать такое? — проговорила, задыхаясь, Татьяна, а потом крикнула: — Как не стыдно вам! Да, наконец, какое вам дело до меня? Пошли вы все…

Не кончив фразы, зло хлопнув дверью, она выскочила из избы и с Витей на руках пошла в сад и через сад — в поле.

Обида больно жгла сердце. Девушка задыхалась от стыда и гнева. Она долго шла по сжатому полю, ничего не замечая вокруг себя. Только плач ребенка вернул ее к реальности.

«Да пусть думают, что хотят! Чего я, дура, расплакалась? Разве ж я виновата? Скажи, Витенька, я виновата? Нет… Так, сынок. Так… Пошли домой…»

После этого Татьяна стала чаще встречаться с женщинами. От них она узнала много страшных новостей.

В одном месте фашисты расстреляли на шоссе колонну военнопленных, в другом — создали какой-то лагерь, откуда никто не возвращается, за Речицей сожгли целую деревню и расстреляли жителей, а в Гомеле собрали всех евреев в одно место и бесчеловечно издеваются над ними, морят их голодом.

— И бают, бабоньки, что эти несчастные от голода кидаются на колючую проволоку, лезут на штыки часовых, — рассказывала одна из женщин.

— Это что! — перебила ее другая. — Я слышала, что матери кончают своих детей, а потом и самих себя, — женщина вздохнула. — И что только деется на белом свете! Не люди, а звери какие-то. А еще говорили, что они культурные. Где ж их культура-то?

В разговор вмешалась тетка Христина:

— Где культура? Ты не видишь ее, что ли? Волчья у них культура… Скорей бы вертались наши! Отступили — и хватит. Сколько ж можно отступать?

— Пора бы кончать уж этого ирода, — сказала старая Степанида, мать троих сыновей — командиров Красной Армии.

— Очень скоро ты, Степанида, начала ждать своих сынов, — усмехнулась Пелагея. — Говорят, фашисты Москву забрали.

— Типун тебе на язык, балаболка ты этакая! Не видать им Москвы, как своих ушей! — возмутилась Степанида и с уважением обратилась к Татьяне: — Правда, крестница?

— Правда, правда, — ответила Татьяна.

Под влиянием этих разговоров беззаботность, с которой жила Татьяна первые дни в родном доме, исчезла. Снова вспомнился страшный путь, расстрелы людей, ужасное происшествие в лесу. Она почувствовала, что эта тихая, спокойная жизнь — обман, что в действительности страшная опасность постоянно висит над людьми и каждую минуту может обрушиться на головы женщин, детей, стариков, так же, как обрушивалась она тяжелыми бомбами там, на дорогах отступления. Она стала бояться за жизнь этого маленького черноголового человечка, который хватал ее ручонками за косы, за нос и смеялся, морща свое пухлое личико.

Больше она уже не ходила с ним так смело в поле и в лес, а сидела дома, либо — по воскресным дням — на завалинке, вместе с другими деревенскими женщинами. Надевать она стала самое плохое, чтобы не привлекать внимания оккупантов, которые все чаще стали наведываться в деревню.

Во время бесед на завалинке Татьяна редко вмешивалась в разговоры, а больше внимательно слушала, поддерживая в мыслях то одну, то другую женщину. Ее считали умной, рассудительной молодухой, и даже самые старые стали обращаться к ней, как к ровне. Матери уважали в ней мать, ценили ее чувства к ребенку. Это радовало Татьяну. Она осторожно, но уверенно вступала в новую жизнь, и незаметно для себя самой у нее складывалось новое отношение к окружающему. Только одна мысль волновала ее.

«Неужели и отец думает обо мне так же, как эта Христина?» — чуть ли не ежедневно спрашивала она сама себя и внимательно следила за отцом и мачехой, ловя каждое их слово, каждый взгляд. Но ничего не замечала. Как и в первые дни, они относились к ней и к ребенку ласково и заботливо. Когда Татьяна стала чаще оставаться дома и искать себе работы по хозяйству, Пелагея шутливо, но решительно сказала:

— Справимся и без тебя. Не ахти какое хозяйство!

А без работы было еще труднее. Время девать было некуда, и тянулось оно тоскливо, однообразно. Татьяна радовалась каждому прожитому дню и с тревогой встречала каждый новый, не представляя себе, как он пройдет. Особенно тяжело было на сердце в дождливые осенние дни. А таких дней становилось все больше и больше. Однообразно, нудно стучит дождь в окна… Ветер срывает пожелтевшие листья верб и берез, и они прилипают к мокрому стеклу. В такие дни Татьяна садилась к окну и думала, думала. Думы были разные, а суть их — одна.

«Как будто все то же, все на месте, и люди те же, а жизнь не та, — думала она, наблюдая осеннюю улицу и бредущих по ней людей. — Жизни совсем нет… Какое-то тупое существование. Сколько же это будет тянуться? Где наши? Что там у них? Знать бы обо всем наверняка — в-ce равно, грустные эти вести или радостные… Легче было бы…»

Но вскоре одно событие прояснило ее мысли, да и не только ее…

Однажды в деревне появился односельчанин, комсомолец Женя Лубян, и, смело собрав крестьян, рассказал им о положении на фронте. Рассказывал хлопец подробно и от души — так, что даже самые недоверчивые поверили ему.

— Не видать этим поганцам Москвы, как своих ушей, потому что Сталин в Москве! — звонко и уверенно говорил он. — Правда, они недавно захватили Орел, приблизились к Ленинграду… Но все это временный успех, добытый очень дорогой ценой. Немцы что ни день теряют тысячи убитыми и ранеными. Бесчисленное количество их техники остается обгорелым ломом на наших полях. И придет час… покатятся они назад! Еще как покатятся! Товарищ Сталин сказал об этом. А еще наказал он всем нам: не давать оккупантам ни грамма хлеба, ни куска мяса, ни клочка сена. Спалить, закопать, попрятать, а им не давать!.. Воды им не давать из наших колодцев! Так сделать, чтобы на каждом шагу их подстерегала справедливая кара. Вот тогда скоро им придет конец…

Люди слушали хлопца затаив дыхание. Женщины плакали. Мужчины задавали вопросы и внимательно выслушивали убедительные ответы. Лубян смело стоял на высоком крыльце школы и улыбался. Татьяна не сводила с него глаз.

Был тут и староста Ларион Бугай. Молча стоял он позади, слушал и ничего не сделал, чтобы задержать партизана.

Кончив отвечать на вопросы, Женя вытащил из кармана гранату, осмотрел ее, потом достал и проверил немецкий пистолет.

— Не сомневайтесь, земляки… И не пугайтесь. Я буду наведываться к вам часто, да и еще кое-кто из знакомых, может, заглянет… Нас много тут, — он кивнул головой в сторону леса.

А выходя из толпы, он увидел старосту и удивленно остановился перед ним.