— Когда? Сейчас? — удивилась Татьяна.
— Нет, сейчас я не знаю, где они. Как только Женька придет еще раз.
Снова помолчали.
— А вы в нашу хату перейдете. Вам же негде теперь жить, — предложила ей Люба.
Подошел Карп — ему уже сказали про смерть Христины. Видимо, он искал Любу, чтобы утешить ее, но, увидев сухие глаза и окаменевшее лицо, растерялся и не нашелся, что сказать. Он остановился напротив девушек, и его тень упала на Любино лицо. Она подняла голову и посмотрела на дядю, словно не узнавая его. А потом чуть слышно прошептала:
— Маму убили, дядя.
— Я знаю, Любочка, знаю, — участливо ответил Карп и погладил влажные от холодной росы косы племянницы.
Ею ласковый голос и прикосновение руки вывели девушку из оцепенения. Люба почувствовала, что она не одинока, что у нее есть свои, родные люди, которым тоже тяжело и больно. И она в первый раз после смерти матери заплакала, заплакала горько, но теми спасительными слезами, после которых становится легче и к человеку возвращается ощущение жизни. Татьяна попробовала утешить Любу, но отец покачал головой: «Не надо».
Ей дали поплакать, вылить в слезах тяжелое горе. Но плакала она недолго. Вскоре она вытерла подолом юбки слезы и встала, осматриваясь вокруг и будто не узнавая места, где стояла.
Изба догорала — одна обожженная печь сиротливо торчала на пожарище. Люди постепенно расходились. Только соседи продолжали сторожить свои хаты, боясь, как бы случайная искра не залетела на их крышу.
— Пойдемте, — сказала Люба. — А то я бросила все там… И маму…
Карп позвал Пелагею, все еще собиравшую остатки добра.
— Куда же мы пойдем? Куда? — снова запричитала та. — Сразу нищими стали.
Карп недовольно поморщился.
— Нищими? Когда-то мальцом я был нищим. Довелось и с сумой походить… Но теперь… Теперь нищенствовать не буду. Не буду! Бо я хозяин этой земли. Я, а не они, — твердо и громко сказал он. — Пошли, дети.
До войны люди не замечали стремительного течения времени. В свободном труде, в отдыхе, в веселье, в ожидании новых радостей дни и недели пролетали незаметно. Теперь у всех оказалось много лишнего времени. Тянулось оно страшно медленно, надоедливо, и каждому хотелось хоть как-нибудь сократить его.
Осень стояла дождливая, такая же грустная, как и жизнь.
Измученные тремя месяцами неволи, ореховцы начали ждать возвращения Красной Армии, хотя и знали, что армия далеко, а фашисты каждый день кричали, что они захватили Москву. Но действия партизан убеждали народ в непрочности положения оккупантов и люди постепенно начинали понимать, что им нужно делать. Сопротивление росло, и фашистам пришлось укреплять свою власть в деревнях. В Ореховку, в помощь Митьке Зайцу, прислали еще четырех полицейских. Полицаи ежедневно напивались и беззастенчиво грабили крестьян. За водку они распродавали колхозные постройки.
С болью в сердце смотрели колхозники, как кучка негодяев безжалостно уничтожает то, что создавалось их упорным трудом в течение нескольких лет. Кто-то не вынес этого и однажды, в темную осеннюю ночь, поджег колхозный двор.
Колхозники, собравшись на пожар, тихо разговаривали между собой, нахваливая смельчака, Полицейские в эту ночь были настолько пьяны, что ни один из них даже не смог прийти на пожар. Только староста, Ларион Бугай, подошел к мужикам и тихо сказал:
— Тушить бы надо.
Ему ответили сзади, из темноты:
— Ничего… Не ты строил. А мы построим новые.
Старая Степанида толкалась среди женщин и нашептывала:
— Амбар, амбар, еще треба спалить. Жито там у них.
Амбар стоял особняком — в колхозном саду. Там хранились остатки собранного немцам и зерна, и полицаи охраняли его.
Едва успела старая Степанида высказать это пожелание, как кто-то в темноте крикнул:
— Глядите — амбар горит!
Амбар, облитый, очевидно, бензином, вспыхнул сразу огромным пламенем. Туда никто из колхозников не пошел — все остались у колхозного двора, следя, чтобы пожар не перекинулся на ближние хаты.
А на другой день, как будто сговорившись, вся деревня смело говорила о том, что пожар — дело рук самих полицейских: разворовав и пропив зерно, они хотели замести следы своего преступления. За эти разговоры полицейские избили нескольких человек. Но следователь, который приехал через день, очевидно, поверил показаниям жителей, и все только что назначенные полицейские были заменены новыми.
Накануне великого праздника — 24-й годовщины Октябрьской революции — в деревню приехали еще шесть полицейских с пулеметом. Полицаи всю ночь патрулировали деревню, заглядывали в окна хат.
Люди насторожились, притаились и большой праздник отметили тихо, каждый в своей семье, вспоминая былые годы, и своих отцов и сыновей. Где они? Как празднуют они этот день? Что теперь в Москве? Что бы не отдал каждый из них, только бы узнать всю правду о Большой земле, о родной армии. Много было разных слухов, грустных и радостных, но наверняка никто ничего не знал, и эта неизвестность была особенно мучительна.
Татьяна не спала всю ночь. За окном ходили полицаи, несколько раз они неслышно подкрадывались к окну. От этих крадущихся шагов тревожно ныло сердце, делалось страшно. Татьяна старалась думать о радостном, вспоминать и мечтать, но не могла — все заслонял один и тот же неотступный и трудный вопрос: «Как жить дальше? Что делать?»
Перед пожаром этот вопрос ей задавал отец. Тогда Татьяна мало думала над ним, и многое, чего не понимал отец, казалось ей простым и понятным. Но после пожара она все чаще и чаще с ужасом начинала думать — как же на самом деле жить дальше?
Карп и Люба тоже не спали. Старик тяжело вздохнул, услышав Шаги полицейских. Люба слезла с кровати, подползла к окну и посмотрела на улицу.
— Ой, как мне хотелось стукнуть по стеклу, когда он сунул свою морду, паразит! — тихо и зло проговорила она. — Ну, в другой раз я не выдержу…
— Люба, не дури, — сурово приказал Карп. — Спи!
— Спать я не буду все равно.
Татьяна молчала.
С наступлением утра они облегченно вздохнули.
День выдался солнечный, прозрачный, с небольшим морозцем. Казалось, что и природа праздновала этот торжественный день.
Маевские позавтракали, поговорили о Большой земле, вспомнили Николая. Где он теперь — на фронте или все еще лазит по горам далекого Урала, разыскивая руды цветных металлов? Каждый высказал свои предположения, надежды. Больше всех говорила Люба:
— А вдруг сегодня наши придут, а, Таня? Что бы ты тогда стала делать? Искала бы среди них своего мужа? Правда? — взволнованно спрашивала она.
Карп и Татьяна молча улыбались.
— А представь себе, если бы он пришел! Ведь знает же он, откуда ты? Ну вот… Наверно, ты бы обезумела от радости, Таня? А?
— Брось говорить глупости, Люба, — остановила ее Татьяна.
— Почему глупости? А они, может, нарочно дожидались этого дня, чтобы сделать праздник еще лучше. Мы откуда знаем!.. Чего ты смеешься?
— Чудес, Люба, не бывает.
— Не бывает, — согласилась девушка, ее похудевшее лицо стало грустным, озабоченным, и она, вздохнув, спросила: — Я глупая, правда? Меня, наверно, и в партизаны не возьмут.
Мысль о партизанах не оставляла ее после смерти матери ни на минуту, и она ждала только прихода Женьки Лубяна. Каждый день она навещала его семью, которая жила напротив, через улицу, надеясь что-нибудь выведать у них о Женьке. Но Лубяниха, старая бабка, и даже дети — сестра и брат Женьки — подозрительно относились к таким расспросам и всячески ругали своего «непутевого хлопца», который даже заглянуть домой не может.
После завтрака староста позвал Карпа работать — ремонтировать мост через реку.
Татьяна принялась купать Виктора. Ребенок весело плескался в корыте и смеялся. Татьяна видела теперь, что он значительно старше, чем она сказала. Несколько дней тому назад, ползая по полу, он неожиданно поднялся, ухватившись за ножку стола, и пошел к окну. Вскоре мальчик уже легко переходил через всю хату. Татьяне было радостно от этого, но ее постоянно тревожили насмешливые взгляды мачехи. Пелагея в последнее время редко разговаривала с ней, а чаще — как-то таинственно и зло усмехалась. Эти усмешки раздражали и беспокоили Татьяну. Ее враждебные чувства к мачехе все росли. Она понимала, что это нехорошо, ее мучила совесть, но побороть свои чувства не могла.