Ключарев ответил, что райком намечает Любикова.
— Любикова? Который в артели, в «Красном луче»? Но он же пьяница, за ним и здесь глаз да глаз!..
— Нет, Алексея Любикова…
— Библиотекаря?
— Заведующего партийным кабинетом.
Пинчук помолчал.
— Конечно, тебе виднее… Но, по-моему, это бесхозяйственно. В Братичах человек уже работал два года, он и курсе дела… Кроме того, мы должны выдвигать местные кадры, ты ведь знаешь установку.
— Я знаю одну установку: укреплять колхозы и создавать людям хорошую жизнь. А из этого человека никогда не выйдет настоящего хозяина, я давно наблюдаю о ним, он равнодушен и труслив.
— Так, так… Ну, что же. Пусть тогда будет Любиков.
Конечно, было рискованным шагом поставить во главе слабого колхоза молодого коммуниста без всякого организаторского опыта. Но все, что Ключарев знал о Любикове, говорило в его пользу, да и положение в Братичах требовало быстрого решения. В каждой работе, и большой и маленькой, кроме опыта, опирающегося на писаные правила, существует интуиция. И, может быть, партийному работнику она нужна больше, чем кому-нибудь другому. Ключарев не всегда мог объяснить, почему он иногда выжидал подолгу, приглядываясь к человеку и веря ему, а в другой раз рубил сплеча, хотя, может быть, формально тут все было даже более благополучно, чем в первом случае. Да, да, «формально»!
Ключарев нервно закурил после телефонного разговора с Пинчуком, но все-таки задумался. На стороне Пинчука был, пожалуй, здравый смысл бывалого руководителя.
— Пусть похуже, да свой, привычный человек, — обыкновенно говорил он. — Там, где у него слабина, я и нагрузку дам поменьше. Зато в другом вывезет, что той конь. Не подведет.
— Леонтий Иванович, — крикнул Ключарев в смежный кабинет второго секретаря. — Вы сейчас никуда не уходите?
День только что начинался. Но Лобко, словно вот-вот собираясь вскочить, примостился у стола на краю стула и, быстро листая страницы, записывал что-то на обрывах бумаги, сосредоточенно мурлыча себе под нос:
На секунду он замолкал, цепким взглядом впивался и строчки, задумывался, барабаня пальцами по лбу, снова перебрасывал страницы и, найдя нужное место, удовлетворенно доканчивал рокочущим, как перегретый самовар, баском:
Это был странный человек, тщедушный, полулысый в свои сорок лет. Он учился где-то заочно, возил с собой по колхозам тетрадки конспектов и часто уезжал для сдачи зачетов не то в Минск, не то даже в Москву. В районе его считали человеком ученым, чудаковатым, но в общем он был не очень заметен.
— Вот, Федор Адрианович, том Мао Цзе-дуна пришел, — сказал он, оборачиваясь на шум шагов. — Пока там в порядке индивидуальной учебы, а я хочу подобрать кое-что и проехать по колхозам, побеседовать с коммунистами. Не подкинешь никаких мне нагрузок на эти дни?
— Не подкину, Леонтий Иванович. Я насчет Братичей… Говорили мы тогда о Любикове…
— Ну, говорили…
Лобко заложил книгу только что сорванным календарным листком и весело-вопросительно посмотрел на Ключарева:
— Что, за эти двадцать четыре часа анкета у товарища изменилась к худшему? Нашелся дядюшка с бабушкиной стороны, что сорок лет назад в лавке бубликами торговал?
Он засмеялся первый, сплетая и расплетая пальцы по своей привычке.
— Нет, чист сирота, — тоже усмехнулся Ключарев. — Дело в том, что вроде бы не испытан человек на практической работе, ну и… неизвестно, как там обернется. Братичи — село трудное.
Лобко взглянул на него чуть исподлобья, все тем же со смешинкой взглядом и, распахнув книгу, тронул календарный листок.
— То, что прошло, осталось позади. Если есть время, можно праздновать успехи и анализировать ошибки. А в завтрашний день всегда идешь, как в плавание, — открывать новые земли. Никто на своем месте не родился. Даже Пинчук начинал с соски, а не с кабинета райисполкома, убежден в этом! Кто же виноват, что человек два года сидит в Городке, а мы до сих пор гадаем, на что он способен? А может, он прямо рожден быть председателем колхоза?
— А если нет?
— А если да?
Ключарев взмолился:
— Леонтий Иванович! Так ведь не я против Любикова. Пинчук сейчас звонил, беспокоится, говорит: неблагоразумно.
— И пусть никогда не постигнет нас позорное благоразумие, — отбивая ритм рукой, сказал Лобко. — Это Маяковский. Лучший и талантливейший поэт нашей эпохи. Или вы не согласны?