…На следующий же день при помощи Ключарева в Братичи перебралась жена Любикова, Шура.
Маленькая, ловко сбитая, шустрая как девочка, она перетаскивала в дом бабки Меланьи узлы, не нуждаясь ни в чьей помощи, и сыпала словами как горохом. Голос у нее был уверенный, не допускающий возражений, а любимое слово — «запросто».
— Ну, это мы запросто! — деловито бросала она, мимоходом взглядывая на почерневшую от времени печь.
И не успевала бабка Меланья что-нибудь возразить, как тут же, еще не развязав толком узлов, Шура уже замешивала мел в тазу, и печь покрывалась длинными сырыми полосами.
Понемногу и бабка Меланья оказалась втянутой в эту веселую суетню. Дом ее на глазах молодел. Остро пахло побелкой, и выскобленный ольховый пол, по которому она ступала полвека, оказался вдруг составленным из разноцветных досок: одна доска голубоватая, две подряд желтого, дынного оттенка, потом розовые, как недозревшая свекла.
Сам же председатель колхоза, Алексей Тихоныч Любиков, распевая под нос фронтовые песни, прилаживал заново оконные рамы — струганые, в родимых пятнах сучков.
Горница на глазах обрастала салфетками, половиками, фотографиями в узорных рамках. Вместо самовара на столе заиграл никелевыми, блестками электрический утюг. Шура поставила его на видное место приговаривая:
— Год молчу. Но если на будущую весну в это время не будет в колхозе электричества… Смотри, Алешка!
— Телевизора еще не захочешь на будущий год? — беззлобно проворчал Любиков.
— А что? Запросто!
Бабка с огромным интересом приглядывалась к своим жильцам. Она никак не могла понять: по душе ли ей будет теперь такая жизнь — громкая, открытая всем?
Вздыхая по привычке, она отзывала в сторону Володяшку, трехлетнего сына Любиковых, чтобы побаловать украдкой моченым яблочком. Но мальчишка, едва откусив, с радостным воплем мчался к родителям, и те тоже откусывали, да не так чтоб только для виду, а как следует, весело, хрустя яблоком на всю комнату.
Меланья не успевала осудить их про себя за это, как; Володяшка мячиком подкатывался и к ней, озабоченно; спрашивая:
— Тебе тоже дать яблочка, бабуся?
Глаза у него круглые, доверчивые, отцовские, но лоб упрямый, как у матери. И вот, чтобы не отобрать у дитяти последнее, бабка, вздыхая, плелась в кладовушку и приносила полную миску своих береженых, пахнущих прошлогодним снежком антоновок…
…Полы еще только моются, сборная мебель ставится по углам, а цветок — «огонек» уже приветно стоит на подоконнике за кружевной шторкой и словно светит проходящим: «Хорошие здесь поселились люди и нужные вам в ваших Братичах!..»
Вечером, когда Володяшка и бабка Меланья уже легли спать и вместе с шипением керосина в лампе слышалось их дружное мирное посапывание, Ключарев с Любиковым все еще сидели у стола перед остывшим чайником. Шура сшивала из двух узких кусков бязи простыню Ключареву, и то и дело в колеблющемся теплом свете мелькали ее гибкие пальцы с искоркой-иглой. Она чутко прислушивалась к разговору и иногда, перехватив взгляд мужа, молча, ободряюще улыбалась ему.
— Самое необходимое для тебя сейчас, Алексей, это актив, — говорил Ключарев. — Но в выборе кадров не только на мнение других полагайся: как, мол, да что? — а имей собственный взгляд. Присматривайся к человеку незаметно, почаще беседуй с ним по разным вопросам, словно невзначай совета попроси, да самому и поручи это дело. И только тогда, когда составишь собственное мнение, иди совещаться с правлением. Пусть они, между прочим, тоже поймут с самого начала, что тебя на легком слове не проведешь, что дело ты свое понимаешь.
Ключареву хотелось курить, но Шура отправляла мужчин на крыльцо, а Федору Адриановичу было жалко даже ненадолго покидать домашнее тепло: за день он устал, иззябся…
Засовывая «Беломор» поглубже в карман, он со смешанным ощущением одобрения и легкой зависти поглядывал на чету Любиковых: жена Ключарева была женщиной совсем другого склада! У Шуры же то, что она покойна и счастлива, выражалось самым правильным образом: в постоянном, неугасающем бодром оживлении. Она не ворчала даже в шутку, не вздыхала ревниво и не смотрела на мужа размякшими, покорными глазами. Хорошая уверенность, что она получила заслуженное, что иначе и быть не должно у людей, освещала все ее существо ровным внутренним светом.
Рядом с ней Алексей тоже не казался уже тем увальнем, которого встречал, бывало, Ключарев в Городке.
Взгляд у него был смышленый, и лицо исполнено умной, живой игры. Сейчас Ключарев не мог бы сказать ему, как давеча: «Сдаешься, гвардеец, отступаешь?».