Механик поднимается со скамейки.
— Ну хорошо! — весело говорит он. — Коли я игрок, будем раскрывать карты… Слушайте, Семенов, бобина моя! Понимаете, моя! Я ее купил на базаре, и мое личное дело — дать ее вам или нет! Вы понимаете: я могу дать и не дать! Это личная собственность, о которой так здраво судил товарищ Раков! — кивает он на тракториста и шутовски раскланивается. — Я виноват только в одном — пренебрег интересами коллектива, а больше ни в чем! Ну, что вы скажете на это?
Григорий молчит. Молчат и лесозаготовители.
— Разве личная собственность запрещена? — допытывается Изюмин.
Опять ничего не отвечает ему бригадир Семенов, и Изюмин, внутренне взбешенный до предела, думает: «Ах ты, примитивное животное, ах ты, скотина безграмотная! Ну, погоди, узколобый человечишка, ты еще узнаешь Изюмина! Я тебе покажу!» Но поверх этой мысли наслаивается все та же, навязчивая: «Не восстановиться теперь, не восстановиться!»
— Вы что, не хотите разговаривать? — хохочет механик. — Хорошо, отлично! Будем спать в таком случае!
Еще несколько секунд молчит бригадир Семенов, а потом улыбается с таким видом, точно нашел, наконец, потерянное, вспомнил забытое, важное и от этого стало ему легко, радостно. Во все лицо улыбается Григорий и облегченно распускает резинку губ.
— А ведь вы трус, Изюмин! — говорит он и тоже поднимается. — Вы трус! Я только сейчас понял это. Вы за иронией и насмешкой прячете страх, вы бросаетесь очертя голову в слова, как трус в драку, зажмурившись… Понял я вас, Изюмин, вот теперь окончательно понял, хотя месяц, целый месяц гадал, что вы из себя представляете. — Он кладет руку на плечи Ракова, наклоняется к нему. — Вы думаете, мы вас раньше не раскусили? Ошибаетесь, Изюмин! Слышишь, Георгий, он думает, мы раньше не видели его фокусов! Видели, Изюмин, все видели!
В три шага мерит комнату Григорий, останавливается против механика, бросает слова ему в лицо:
— Значит, потому и поехали в Глухую Мяту, что решили одним взмахом в партии восстановиться. Ловко было задумано! Для игрока неплохой ход — необычное дело, подвиг своего рода! Осознал ошибки, прислушался к критике, перековался! Так, что ли, по вашему-то?.. Да и второй ход не хуже — умолчу о бобине, пойду сам за ней — чем не геройский поступок, а? Ловко, Изюмин! Ничего не скажешь, ловко! Вы бы ведь не вернулись из леспромхоза. Сослались бы на оттепель, а?
Григорий совсем близко наклоняется к механику и не то просит его, не то приказывает:
— Снимайте, Изюмин, маскировку, снимайте! На вас же голубые кальсоны!
Эти слова для Изюмина — пощечина. Он весь передергивается, круто поворачивается, сжимает кулаки.
— Замолчите! — оглушительно кричит он.
Но нелегко, видимо, снять с механика журнальную красочность, картинность скульптурного лица — силен механик, воля закалена, ум остер. После крика он берет себя в руки, снова рождает на лице ослепительную улыбку и встряхивает головой, чтобы не лезли на лоб длинные, волнистые волосы.
Полны негодования люди Глухой Мяты, но не могут не заметить в этот трудный для них момент, что красив механик Изюмин, так красив, что даже на картинках не видели они такой красоты. Глядит на него Никита Федорович Борщев и прищуривается, вспоминая…
— Был у нас в партизанах вот такой же, — говорит он. — Мы пошли в атаку, а он в кусты прядал…
— Что? — каким-то неверующим голосом вскрикивает механик. — Что вы сказали?
— А ничего, как говорится… — отвечает старик и ожесточенно плюет на пол. — Тьфу на тебя, короста!
Лежащие рядом с ним Виктор и Борис переглядываются, и их одновременно, враз, как часто бывает с друзьями, думающими и чувствующими одинаково, пронзает одна и та же мысль, одно и то же представление. Кажется парням, что со словами старика вдруг приблизились, вошли в Глухую Мяту те далекие, героические времена, которые покрыты для них пылью на книжных страницах. Оттого, что сравнил Никита Федорович Изюмина с трусом партизаном, показалось парням, что и сравнение Григория Семенова с партизаном Долгушиным было не смешным, а правильным, таким же реальным, как и то, что сейчас происходило в комнате. Дыхание времени почувствовали ребята и подумали, что ничего нет странного в том, что в рассказах Никиты Федоровича жизнь партизан походила на жизнь в Глухой Мяте… Переглядываются парни, бледнеют от необычности мысли.
— Вы не имеете права! — вскрикивает механик, подбегая к старику.
— Имею! Тьфу на тебя!
— Отойдите от Борщева! — строго приказывает механику Семенов.
Изюмин замирает на ходу, кривит губы:
— Слушайте, кто вы такой, чтобы учить меня?
— Коммунист я! — спокойно отвечает Семенов. — Коммунист! Вот Георгий — тоже коммунист!
— Идите к черту! — опять кричит механик, и Виктор Гав не выдерживает — выпростав из-под одеяла руки, юношески ломким голосом брасает Изюмину:
— Вы не кричите на нас!
Тонкий крик Виктора производит на Изюмина неожиданное действие — он не оборачивается, а только сгибается в пояснице. Тем, кто сидит позади, непонятно, что происходит с механиком… А он хохочет. Механик поэтому и перегнулся, что слова Виктора вызвали у него смех.
— Ха-ха! — заливается механик. — Подают голоса временные рабочие! Вот забавно! Слушайте, ученые мужи, вы, кажется, тоже не особенно стремились увеличить славу бригадира Семенова! Вам ведь одно важно — получить справку.
— Замолчите! — надсадно восклицает Бережков. — Мы не такие!
— Такие! — хохочет механик, наверное потому, что смех — разрядка для него. Но в это время бухают тяжелые, медленные шаги — к механику Изюмину подходит Федор, просяще и сосредоточенно смотрит на него.
— Ты мне скажи, Изюмин, — тихо спрашивает Титов, обращаясь к нему на «ты». — Ты со мной дружил от души или нет? Ты только ответь мне: водку пил, слушал, как я тебе душу открывал, разговаривал со мной — ты это от души или нет? Ты скажи правду — от души или нет? Ты, может быть, играл со мной, на смех заставлял душу выворачивать, а? Ты мне ответь, Изюмин! — молит Федор, а сам чуть не плачет.
— Отвяжись! — вызверивается на него Изюмин. — Ты все это, ты!
Федор отшатывается от него, тихо говорит:
— Он ведь меня против Семенова и Гошки настраивал. Он ведь меня с ними схлестнуть хотел! — удивляется Федор. — Он, выходит, со мной играл, как кошка мышью! Вот что выходит! Ну, Изюмин, ты мне за это ответишь! Ты у меня за это горючими слезами наплачешься! Ты мне на душу, Изюмин, наступил! Ну, готовься, Изюмин! Я тебе покажу рабью кровь!
Рука Федора медленно сгребает рубаху механика, бугрит ее на груди, слышен треск, пальцы скользят по телу, он снова захватывает рубаху, лицом придвигается вплотную к лицу Изюмина.
— Ну, Изюмин, держись! Ты у меня поплачешь!
— Отпусти рубаху! — холодно приказывает механик.
— Сейчас отпущу! Я ее отпущу! — бормочет Титов, а сам сильным и резким движением ударяет Изюмина спиной о стену. — Держись, сволочь!
И тут происходит чго-то непонятное, быстрое, неразличимое: Федор вскрикивает, волчком отскакивает от механика и начинает махать рукой, которая висит, словно переломанная. От боли он неловко и странно сгибается и становится на колени.
— А я ведь мог и сломать руку! — говорит механик, улыбаясь.
И опять происходит непонятное, быстрое.
Федор, вскочив с пола, кидается к столу, хватает бобину, затем делает стремительное движение к механику, затем обратно и кладет на стол бобину так бережно, точно боится разбить ее. Затем он садится на стул, складывает руки на коленях и говорит:
— Вот и все!
А механик медленно, как будто спать укладывается, ложится на лавку, вытягивается и несколько раз дергает ногой. Позади него, на ярко освещенной стене, возникает черное, рваное пятно — кровь. В тишине слышен тяжелый вздох Изюмина. И только сейчас становится понятно, что Федор ударил механика бобиной.
— Ой, мамочки! — шелестит голос Дарьи.
— Вот и все! — повторяет Федор.