«Я никогда не думал о смерти (не боялся?), но не есть ли это ежесекундное страдание от желания и неспособности слиться с реальностью, существующей лишь в настоящем времени, — мое активное (врожденное?) желание небытия?? Я бы мог быть счастлив (не знать) и в своей нереальности, гамаке между прошлым и будущим, если бы принял эту нереальность как свою. В конце концов, я всегда был такой и никогда не пребывал сознательно в своем „программно-желанно-реальном“ смысле — так на кой мне окружающий мир? Но если любовь и счастье — это, в опыте, только те мгновения, когда меня не бывало: не было — младенчество, не было — не помню, не было — акт, не было — смерть, — то, значит, прежде всего именно желание исчезнуть владело мною всю мою „сознательную жизнь“».
Тридцать три года
А где же мужик? Мужик где?
Все это время он идет ко мне по берегу озера.
Он идет ко мне уже очень давно, и вот сегодня проснулся, похмелился и потом выпил, поскольку праздник сегодня, День Победы, а он воевал-воевал, до Берлина дошел (до Берлина — это отклонение, конечно, от маршрута, но — строго продуманное, чтобы поспеть именно сегодня, в тот момент, когда я буду сидеть у озера и подумаю о том, что…).
И тут уже можно поставить точную дату: проходит, вот прошла помянутая неделя, и мне исполняется, вот и стукнуло… тридцать три года. Гвозди ноют в новеньких набойках, и, в этот памятный для Христа день, я занят приблизительным вознесением из кудрявого и цветущего то ли Дилижана, то ли Боржоми к своему озеру, навстречу мужику-апостолу, в мой студенистый край… Я переношу себя, упирающегося и нарочито-тяжелого, на тот берег и вдавливаю новенькие набойки в плотный сырой песок. Ясно вижу себя со стороны, растерянного и трусливого, стоящим на берегу в краю непуганых тем и ухмыляюсь злорадно. Но— поздно. Будто в копченом и мятом котелке (в данном случае соответствующем утренней форме головы) на чадящем фитильке начинает разогреваться некая вчерашняя смесь из выдохшегося пива, кофейной гущи, растаявших окурков, любит-нелюбит лепестков, и восходящий ток выбрасывает на поверхность то окурок, то плевок — и опять на дно, по кругу. Творческое кипение. Иди же сюда, мужичок… я тебя здесь вы… пишу.
Он приближается ко мне справа. Выходит не то из кочегарки, не то насосной станции, что у железной дороги, щурится на свет, уверенно покачивается в добросовестном, положительном опьянении, видит меня… А я, стало быть, сочиняю автобиографию три года назад. Как же уловить мне тоненькую, рвущуюся ниточку поэтического кайфа, и без того придавленного осмыслением и формулой, огрубленную пьянством судорожного бытия?
Ну да, это он. Он клал мне печку прошлой осенью. Такую же старательную, кривоватую и честную. Ничего, горит… Я ему тогда вдруг понравился ни с того ни с сего.
То ли от нежелания писать (сегодняшнего), слишком охотно приготовлял раствор и подавал кирпичи, что от меня совсем не потребовалось, то ли разговор у нас получился: о том, как можно и выпить, но надо знать сколько, и вот он никогда, чтобы с ним что-нибудь такое, хотя, конечно, бывает, но все в свою очередь и меру, или о том, что надо было тогда, в сорок пятом, не останавливаться в Берлине, а дойти до Америки, и теперь бы у нас никаких таких конфликтов, как теперь, никак бы не было, или о евреях — осторожный с ощупью, разговор… Так или иначе, но туповатое лукавство, лукавствующая тупость — весь этот мужицкий прищур много раз обманутого человека однажды исчез, и с пятерки, данной ему на водку сверх договора, сдал он мне два рубля, на пол-литра возьму, больше не возьму. С тех пор нужен я ему бывал для разговору, когда выходил он со своего двора, вставал посреди Глухой нашей улицы и так стоял, уверенно покачиваясь, как на палубе, но всегда сохранял равновесие и никак не оступаясь, и смотрел в вечереющую улицу, где уже в сумрак сплеталась коса тропинок. Так стоял он, терпеливо ожидая, с извечной тоской общения в глазах… а прохожих никогда не было. Ты мне вот что скажи, Андрей, по батюшке, кажется, Егорович, правильно? вот что ты мне, Андрей Григорьевич, скажи… Я улыбаюсь, тоскуя от собственной неискренности, склоняю как бы ласково голову к плечу, выслушиваю. Отвечаю старательно, подбираю слова, и тогда: ты вот учился, институт кончал, вот мне не пришлось… выслушает, пожует, вдруг — точно — именно обида зальет ему глаза, крякнет он, оторвет в раскачку каждую ногу в отдельности от земли и пойдет, не оглядываясь: обидел ты меня, Андреич, почему отказался, у меня еще полмаленькой стоит, — пойдем допить, а там, поди, крякнет и еще раз два махнет рукой с досады…