Вот он идет ко мне и опять надрывает меня по линии отрыва, как листок с календаря… Только что шел я за мылом, погруженный в суетливый список небытия, вдруг озарение снизошло, слился с миром и настоящим временем на секунду, тут же вырвало меня из жизни снова в небытие, но как бы во вдохновенное, поэтическое, и опять, на тебе… какого черта идет ко мне этот мужик?!
Девятое мая сегодня, День Победы, вот что он говорит, а я до самого Берлина, трижды ранен и контужен, двадцать лет прошло, почему не выпить, нельзя не выпить, про него никто ничего, безусловно, не скажет, чтобы он или что-нибудь такое… Он шел ко мне, стало быть, от рейхстага, ать-два, двадцать-ать лет и ровно так подгадал, чтобы я сидел вот здесь у озера и думал в эту секунду, что…
Я окончательно об этом забуду, когда он подойдет. Соседи пластинку заведут, звуки вращения, сматывая пейзаж в серый, сумеречный клубок…
— Ты чего тут… — скажет он мне ласково. — Стоишь…
— Думаю, — скажу я грубо, и с тех пор уже ни одна одинокая мысль не посетит мою голову, и такое примечательное чувство разойдется по мне горячими волнами стыда— я заизвиняюсь тут же, завру. — Понимаешь… шел… закат… подумал… озеро… жаль… земля… небо… птицы… куда там…
И так, примазываясь к честности его опьянения, не глядя в глаза, выражающие радугу вина, перламутровый закат разума в глади вечереющих глаз: расплывчатость и пристальность, лукавство и виноватость, преданность и хамоватость, самодовольство и желание угодить, уважительность и сильное сомнение в моих, своих, твоих, в их словах… подбирал я в себе народные мысли, чтобы навсегда в них усомниться и уценить.
— Нет, ничего уже нет! — восклицал я, чуть не плача от неискренности, погрязая в апофеозе и пафосе. Именно так однажды взглянул мне в глаза один медведь в зоопарке!.. Пощадили бы хоть видимость…
Мужик уперся в меня взглядом и подналег.
Как бы так… Пьяный катил по дороге тележное колесо, чтобы не пропадало; такая полезная, почти целая вещь, которая всегда при случае, мало ли что бывает вдруг, обязательно пригодится, на память о лошади, которой не может быть. Колесо имело неправильную форму круга и неправильно катило за собой пьяненького, рывком дергая его вперед и удирая от него; переваливаясь, раскачивало его ровно в противоположные стороны; ему налево — мне направо, — подло приостанавливалось боднуть и резво упрыгивало снова вперед — ах! — опять валилось набок. Тут уж чувство, владевшее, начинало перерастать: это же черт знает что! — когда такая удачная мысль, выгодная и благородная, чтобы и польза была: и выпил, и колесо, — вдруг так обернулось? «Ну, так я тебя!»— подумал он, перегоняя колесо и с трудом притормаживая как раз для того, чтобы оно, в этот раз, ни с того ни с сего встрепенувшись, на него наехало. «Однако и ты… — сказал он, расчетливо расставляя ноги, приседая и надежно ухватываясь. — P-раз!» Но оно оказалось подозрительно легким, как детский обруч, или, может быть, сильным, как пружина: может, это не он его, а оно его так ловко через себя перекинуло. «Однако врешь! — (Выразительно подкрадываясь с другого боку.) — Дудки, я протрезвею или тебя брошу!»— на этот раз имея в виду жену, на которую натолкнется искренность его намерений, когда колесо со вздохом вкатится наконец во двор, толкнувшись о крыльцо, а она не оценит, дав захлебнуться всей той сердечности и ласке, что задохнулась в его груди… Он, она, оно — графический образ переваливающегося колеса. Ононаоно — наивное племя, пережившее цивилизацию. Ритуальный танец колеса усилий, живота смерти, слова с человеком… И пока шествие в непристойной пляске удалялось по дороге, ничего не стыдясь, кружа и меняясь местами, гоня перед собою свой общий взаимный образ…
…Мужик, взглядывая на меня буграми лба, нагибался внутри себя, на дно живота своего, уцеплялся за запасенное впрок, дождавшееся случая тяжелое одно слово, приподнимал его за край, с упреком взглянув на засохшее в канаве колесо…
— Что точно, — сказал он. — Если человек переведет всего зверя, то ведь без зверя он все равно не сможет. Он ведь так от природы создан, вместе со зверем: чтобы и зверь был, и человек… То придется ему, раз зверя уже не будет, достать его из себя. Чтобы опять поровну было.
— Да, да! — восторженно подтвердил я. Мир еще был прекрасен, он еще был, если припасал мне, неблагодарному и изменившему, опять подарок! Кто это прервал мои мысли? Какие, к черту, мысли! Из них состоял сам воздух, вода и лес— они нас, по случайности, выбирали…
Мы стояли на берегу, сросшись головами, как телята, Двухголовое семя радиации и профсоюза; его химия перетекала мне в голову, моя мысль перетекала ему; мы покачивались на бережку, на стебельке иссохшей пуповины, по которой вдруг побежал слабенький ток земли.