Эмэ Бээкман
ГЛУХИЕ БУБЕНЦЫ
ШАРМАНКА
ГОНКА
Романы
По сигналу глобальной тревоги…
а четверть века регулярного наблюдения за творческим развитием Эмэ Бээкман и эстонская и общесоюзная критика уже вроде бы вывела закон, определяющий особенности ее личного пути в литературе. Закон этот парадоксален: ни один из множества романов Эмэ Бээкман не похож ни на предыдущий, ни на последующий. Так, после «Глухих бубенцов» (1970)[1], написанных твердой «мужской» рукой — просто, густо, сурово, в строгих традициях эстонской деревенской прозы, незамедлительно, с интервалом в год, появилась «Шарманка» (разновидность антиутопии), где все — и слог, и сюжет, и способ типизации, — решительно отрицали те основы «живописного соображения», за возрождение которых, наперерез новациям эстонского авангарда, казалось бы, ратовала автор «Глухих бубенцов»!
Положите рядом эти романы-погодки: «Глухие бубенцы» и «Шарманку». Впечатление такое, что изменилось не просто выражение авторского лица, но и само лицо, — если воспользоваться метафорическим термином Э. Бээкман. Я имею в виду следующий сюжетный ход из «Шарманки». Пораженный изменчивостью облика своей собеседницы, Оскар, главный герой романа, говорит ей: «У вас много лиц», на что женщина отвечает: «У меня их было еще больше… Но с каждым годом некоторые из них уходят… А иногда… люди уносят их с собой, чуть ли не силой… Бывает, что у меня безвозвратно похищают мое самое любимое лицо — тогда я стремлюсь избавиться и от остальных».
В «Шарманке» обладательница множества лиц, в знак особенного доверия к своему гиду (Оскар сопровождает «почетную гостью из Андорры» в странствиях по городу ее детства) снимает парадное, театральное лицо (фосфоресцирующий перламутр, носовые расширители, бледно-лиловый парик и т. д.), и мы видим одно из ее «домашних» лиц — «усталое и уже совсем немолодое, подстриженные под мальчика волосы с проседью»…
Эмэ Бээкман «меняет лица» в обратном порядке. Простой и домашней была она в «Глухих бубенцах», «Шарманка» написана в фосфоресцирующем стиле — парадоксальном, ироничном, «модерновом».
В редакционном послесловии к первому русскому изданию романа (1974) сказано, что действие его происходит «как бы в будущем». В «Шарманке» действительно то и дело возникают ситуации не то чтобы впрямую фантастические, а как бы заимствованные из романов будущего (не слишком отдаленного, впрочем, вполне поддающегося прогнозированию). На одной из вечеринок, к примеру, персонажи романа обсуждают, приобретать или не приобретать личный вертолет (вертолеты только что появились в торговой сети), а если приобретать, то как быть с ангаром… В другой сцене дебаты разворачиваются вокруг газетной статьи, сообщающей об администраторе крупного завода, который приобрел для увеселения рабочих «комплект танцующих роботов»… Однако не по этим условным приметам, не по движению капризничающей секундной стрелки, то и дело забегавшей вперед, определяли мы романное время. Секундная стрелка может позволить себе любые отклонения, но это никак не влияет на точность часовой…
Главный герой «Шарманки» (по замыслу автора современный образчик «человека как все»— в меру ироничный, в меру неврастеничный, в меру практичный — ничего сверх меры) попадает в полосу безмерности. Встретив женщину с необычными глазами и нестандартным именем — Ирис, влюбляется в нее. За неимением более точного употребляю это дежурное слово, но для того, чтобы обозначить состояние героя после встречи с Ирис, куда более подошла бы калька с французского — упал в любовь.
Убедившись, что на этот раз Оскар действительно болен любовью, мы ждем осложнений, естественных для «священной болезни» — обновления, просветления, преображения… Чуда не происходит. Даже «роковая» любовь не выпрямила согбенной души Оскара. Совершив на гребне кризиса несколько «без-мерных» поступков, наш среднестатистический влюбленный, по мере того как «болезнь любви» сама по себе, в силу только ей видных причин, идет на убыль, возвращается к привычному и весьма удобному, несмотря на мелкие дискомфортности, образу жизни. Сам Оскар этого еще не осознает, но женщина с цветочным именем прекрасно понимает, что их необычный роман слишком похож на рядовой адюльтер:
«Знаешь, я ясно представляю себе, как мы проведем ночь в гостинице соседнего города. Выберем какой-нибудь подходящий образец из фильма или мысленно перелистаем прочитанную книгу и отыщем там подходящий вариант. Затем постараемся быть чуть-чуть более безумными, чтобы индивидуализировать увиденное и прочитанное. Результат зависит от нашего актерского дарования. Но такого рода сцены столь прочно закодированы в нашем мозгу многочисленными примерами, что едва ли мы можем превзойти их… Последует небольшое разочарование. Никому не хочется признавать свою бездарность. Затем начинают искать новую возможность в надежде обрести себя в обществе другого партнера, чтобы еще раз проиграть на шарманке старую мелодию».
Монолог этот кажется Оскару ужасным. Неожидан он и для читателя: до сих пор мы смотрели на Ирис глазами очарованного Оскара и видели в ней реликтовое существо — случайную гостью из тех времен, когда женщины считали высшей властью власть над мужским сердцем… А оказалось, что и Ирис всего лишь «транзисторный сверчок»…
Фабула, как мы видим, особенным богатством не отличается; ее едва-едва хватает на простенький семейный роман, однако в исполнении Эмэ Бээкман коротенькая, незамысловатая для старинной шарманки, мелодия звучит отнюдь не камерно. И оглядка на будущее, и сдвиг в гротеск, и свобода в обращении с реалиями — все это резко укрупняет масштаб изображения. Проделайте мысленно такой опыт: спрямите сюжет за счет якобы фантастических, гротескных излишеств и получите плоский, как стершаяся от долгого употребления аксиома, итог — в эпоху Стандартизации и всеобщего Учета любое отклонение от общепринятых нормативов, даже самое решительное, перспективы не имеет; и окольные пути, и затейливые лабиринты — все соединено с магистралью!
«Шарманка», опубликованная на эстонском языке в 1970 году, вызвала споры. Эмэ Бээкман пришлось объясняться: «Если я использую гротеск, то это диктуется, видимо, моим темпераментом, а также тем, что я хочу сделать свой текст как можно более зримым». И еще: «Я, как видно, не умею писать мягко и ласково; Если меня что-то потрясло, я не могу не потрясти читателя».
Прошел еще год, и эстонские читатели Бээкман оказались свидетелями еще одной метаморфозы: «Запретная зона» (в русском переводе «Час равноденствия») выдержана в спокойной манере городского семейного романа: без преувеличений и утрировки, не ласково, конечно, но достаточно мягко.
Можно, разумеется, объяснить и этот зигзаг обстоятельствами сугубо психологическими — своеобразием творческого поведения Эмэ Бээкман, ничего не умеющей делать «кстати заодно с другими». Когда, мол, установка на гротеск стала диктоваться модой на условные формы, а не личным темпераментом Эмэ Бээкман, ей ничего не осталось как «избавиться» от своего «самого любимого лица». (Если еще раз вспомнить ее почти автопортрет в той же «Шарманке»— женщины с множеством лиц.) И это будет звучать вполне убедительно, поскольку как раз к началу 70-х годов увлечение гротескными формами приобрело в Эстонии, как отмечает эстонский критик X. Пухвель, характер поветрия. Среди молодых писателей утвердилось убеждение, что прямое отражение жизни — отнюдь не лучшее художественное решение, что суть окружающей существенности можно и точнее и глубже раскрыть с помощью такой системы образов, которая не стремится копировать действительность.
И все-таки дело, видимо, не только в «гримасах» моды, заставившей Эмэ Бээкман, дабы не уподобиться «толпе», свернуть с общей всем тропы, бросив удобный «плацдарм», — ведь она и в дальнейшем упорно продолжала «менять лица»!
Однако, если приглядеться еще внимательней ко всем этим преображениям, проявится и еще одна закономерность. Странная переменчивость Бээкман, по-видимому, как-то связана с ее поразительной, может быть, феноменальной чуткостью к переменчивости общественного «пульса»; род этой «пульсации», похоже, и диктует (как бы заказывает) ей форму художественной расшифровки кардиограммы Времени. Практически каждый роман Эмэ Бээкман — портрет общественного состояния. В моменты относительного спокойствия — час равноденствия! — когда в обществе ничего особенного не происходит, когда главное событие — отсутствие судьбоносных событий, она «окунается» в быт («Запретная зона», «Чащоба»), но и тут, на мелководье, поиск, то есть прослушивание пульса продолжается; ни один из внешне бытовых романов Эмэ Бээкман бытовым (в полном смысле этого слова) не является. Да, общество просто ест, пьет, функционирует и ничего вроде бы и не хочет, кроме как есть, спать, функционировать; даже причин столь долгой «спячки» осмыслять не желает, но художнику спать не положено: