— Мы подбежали ближе и видим — вторая. Наверно, это случилось, когда «Скьюа» перевернулась. Не поверите, до чего аккуратно. Один из тех, кто бежал рядом со мной, так и не сумел до конца прийти в себя. Уэльсец, и все время только про это и говорил. «Ну прямо как одуванчики, верно, Солнце-Всходит? — сказал он мне. — Идешь по лугу и палкой или еще чем стараешься сбить одуванчиковые шары, и думаешь, если хватит ловкости, я их сшибу целиком, так чтобы они взлетели со всеми пушинками в целости». Вот о чем он думал.
То, что тебя преследует… это вовсе не то, чего ты ожидаешь. Моих товарищей сбивали совсем рядом со мной. Я видел, как они входили в штопор, я кричал им по радио, я знал, что им не выпрыгнуть, и провожал их вниз, и видел, как они гибли, и думал: «Надеюсь, кто-нибудь проводит так меня, когда придет моя очередь». В тот момент ты потрясен, и потрясение проходит не сразу, но больше оно тебя не преследует. А преследуют случаи, лишенные хоть какого-нибудь ядреного достоинства. Извините. Думаешь: вот и я свое получу, и иногда совсем было привыкаешь к этой мысли, но все равно хочешь, чтобы произошло это по-твоему. Казалось бы, ну какое это имеет значение, однако имеет. И очень важное. Я слышал про одного беднягу в Касл-Бромвиче. Он испытывал «Спитфайр». Взлетел, задрал нос и начал набирать высоту, как мог быстрее. Поднялся тысячи на полторы футов, и тут что-то случилось, и он упал с высоты в полторы тысячи футов прямо на гудрон, с которого только что взлетел. Раскапывать пришлось довольно глубоко. А затем полагалось исследовать то, что от него осталось, и отправили на анализ. Отправили в БАНКЕ ИЗ-ПОД ГАЛЕТ. — Он помолчал. — Вот, что важно.
Джин не вполне разобралась с его ужасом. Шары одуванчиков, банки из-под галет… конечно, достоинства тут нет. Возможно, потому, что звучит как-то по-домашнему, недостаточно величественно. Но что уж такого красивого или исполненного достоинства в том, что тебя собьют, или ты спикируешь в холм, или сгоришь заживо у себя в кабине. Может быть, она еще слишком молода, чтобы постигнуть смерть и связанные с ней суеверия.
— Так как же лучше всего… получить свое?
— Раньше я все время про это думал. Все время. Когда заварушка началась по-настоящему, я представлял себя где-нибудь около Дувра. Солнечный свет, чайки, старые белые утесы поблескивают внизу — ну, чистая Вера Линн. А я весь боекомплект израсходовал, горючего кот наплакал, и вдруг появляется целая эскадрилья «Хейнкелей». Ну, как мушиный рой. Я перехвачен, они вокруг со всех сторон, фюзеляж — что твое решето, и тут я выбираю ведущего и тараню его в хвост. И мы оба падаем вместе. Очень романтично.
— Тут нужна большая смелость.
— Никакой смелости. И вообще глупо, да и в любом случае нерасчетливо. Один ихний за один наш — невыгодное соотношение.
— Ну а теперь как? — Джин немножко удивила себя таким вопросом.
— Да, вот теперь. Немножко более реалистично. И немножко более нерасчетливо. Теперь я хотел бы получить свое так, как многие пилоты — особенно самые молодые — получили его в начале, в тридцать девятом, в сороковом.
Такую вот замечаешь странность. Нельзя стать лучше, не накопив опыта, но когда ты накапливаешь опыт, тебя скорее всего и собьют. И всегда по возвращении с задания вы недосчитаетесь самых молодых. А война продолжается, и в эскадрилье старшие становятся старше, а молодые становятся моложе. И тут кое-кого из старших забирают, потому что они слишком ценные, чтобы их потерять, и ты кончаешь менее опытным, чем начинал.
Ну да не важно. Вообразите, вы очень высоко, по-настоящему высоко. Когда подымаешься выше двадцати пяти тысяч футов, ты словно в совсем другом мире. Для начала жуткий холод, и самолет реагирует по-другому. Набирает высоту медленно, и он планирует в небе, потому что воздух такой разреженный, что винтам не хватает опоры, и он чуть соскальзывает, когда пробуешь его выровнять. А тут плексиглас запотевает, и видишь ты плохо.
Вылетов у тебя за спиной немного, но напугаться ты успел, и ты набираешь высоту. Набираешь высоту прямо к солнцу, потому что думаешь, что так безопаснее. А там вверху все много ярче, чем ты привык. Ставишь ладонь перед лицом и раздвигаешь пальцы — самую чуточку, и щуришься сквозь них. И продолжаешь набирать высоту. Ты щуришься сквозь пальцы на солнце и замечаешь, что чем ближе поднимаешься к нему, тем тебе становится холоднее. Надо бы встревожиться, но ты не чувствуешь тревоги. Не чувствуешь, потому что ты счастлив. А счастлив ты потому, что происходит маленькая утечка кислорода. Ты не подозреваешь, что что-то не так; твои реакции замедляются, но тебе они кажутся нормальными. И тут ты чуточку слабеешь, не поворачиваешь голову, не осматриваешься, как следовало бы. Ты не чувствуешь боли и даже холода не чувствуешь, потому что все твои чувства утекали вместе с кислородом. Ты чувствуешь себя СЧАСТЛИВЫМ и все.
И тут происходит одно из двух. Либо тебя накрывает «Мессер» — быстрая очередь, вспышка пламени и все кончено — чисто и мило. Или же ничего не происходит и ты продолжаешь набирать высоту в разреженном голубоватом воздухе, глядя на солнце сквозь пальцы, твой плексиглас оброс инеем, но внутри ничего, кроме тепла и счастья, и ни единой мысли у тебя в голове, а потом твоя рука опускается, а потом опускается твоя голова, и ты даже не замечаешь, что это конец…
Ну как, как можно на это ответить, думала Джин. Нельзя же закричать «остановитесь!», будто Проссер самоубийца, влезший на перила моста. И неловко было бы сказать, что тебе все это кажется прекрасным и смелым, пусть тебе и правда кажется именно так. Приходится просто ждать, пока он не скажет еще что-то.
— Иногда я думаю, что меня больше не следует допускать к полетам. Я словно вижу, как рано или поздно сделаю это. Когда с меня хватит. А сделать это надо, естественно, над морем, иначе можешь упасть на чей-то огород. И помешать им Вскапывать Во Имя Победы.
— Так не годится.
— Так не годится и очень.
— И… С вас же пока еще не хватит. — Джин хотела задать мягкий вопрос, но на половине спаниковала, и фраза получилась начальственной и категоричной. В ответ тон Проссера ожесточился.
— Ну, слушательница вы хорошая, мисси, да только вы ничегошеньки не знаете. Ничегошеньки.
— Ну хотя бы я знаю, что не знаю, — сказала Джин к собственному удивлению и его тоже, потому что ядовитость сразу же исчезла из его тона. Он продолжал словно в каком-то трансе:
— Там вверху все ведь совсем иначе, понимаете. То есть когда вы налетали столько, сколько я, то вдруг обнаруживаете, что можете вдруг совершенно отключиться на минуту или около. Что-то такое с нервами, думается — столько времени в напряжении, и уж если расслабишься чуточку, то кажется, будто навсегда. Если хотите послушать и смешных историй, вам следует послушать ребят с летающих лодок.
А хочет она слушать смешные истории? Нет, если они про жестянки из-под галет и головки одуванчиков. Но Проссер не дал ей времени ответить «нет».
— Один мой кореш, он летал на «Каталинах». Так они несут дежурство по двадцать, двадцать два часа подряд. Побудка в полночь, завтрак, взлет в два часа ночи, а возвращаются не раньше восьми-девяти вечера. Часами кружат над одним и тем же участком моря, такое вот ощущение. И даже не управляют, почти все время на автопилоте. Только пялятся на море, выглядывают подлодки и ждут, когда можно будет выпить чаю. Вот тут-то глаза и начинают выкидывать всякие штучки. Так этот мой кореш рассказывал, как кружил он над Атлантикой, и ничего не происходило, и вдруг он рванул ручку на себя. Подумал, что прямо впереди гора.
— Может, это было облако, похожее на гору.
— Нет. После того как он выровнялся, а они там все обложили его, что их чай расплескали, он хорошенько осмотрелся. И ничего, ни облачка в небе… абсолютная ясность. А другой парень, с которым я разговаривал, так у него еще чуднее получилось. Вот догадайтесь. Он был в четырехстах пятидесяти милях от западного побережья Ирландии, летит себе, а потом посмотрел вниз, и что же он видит? Видит человека на мотоцикле, который катит себе, будто в воскресный день.