Выбрать главу

Хорош огород, ничего не скажешь…

Выбив из пачки измятую сигарету, он закурил. Настасья молча следила за ним из зеленого, пышущего, как и она, трудовым здоровьем сочного изобилья. Негромко сказала:

— Надо бы из больницы загодя сообщить, что нынче вернешься. А то атак смаху-то… оно, чай, знаешь?

— Я знаю! — с усмешкой признался Фома. — Доброжелатели сообщили.

— А-а… ишь ты! Кто же так постарался?

— Нашлись. Райпотребовский парень такой, Ефим. А в Завозном — Тарасиху нашу встретил. Дотошных людей хватает.

Костылем он вдавил окурок в сырую землю, перевел разговор с худого конца на добрый:

— Огород у тя нынче больно хорош!

— Удался! — обрадовалась Настасья. — Изо всех годов нынче выдался… могутенный!

— Пойду на свой погляжу. — Фома указал костылем на свою избу. — Соскучился по земле-то! — и зашагал по заросшей гусиной травой низинке к широкому, как ворота, крыльцу.

Еще не взойдя на крыльцо, он успел заметить несколько раз мелькнувшее в крайнем окне лицо Лизаветы. И то, что она увидела его у Настасьиного огорода, но не выскочила навстречу, осталась в избе, окончательно утвердило его в ревнивом сознании ее вины перед ним.

Да, бабу надо учить…

Однако в избу он вошел спокойно, без суеты, как подобает разумному, не привыкшему к лишней спешке хозяину. Вошел деловито, будто вернулся не из больницы Большепогинского района за сорок четыре версты отсюда, а с работы на лесопункте, где несколько задержался в своей бригаде.

Рослый, широкоплечий, он взял от отца привычку все делать добротно, неторопливо. От отца и голос — негромкий, но басовитый.

Отняли ногу, однако и на одной ему надо ступать уверенно, твердо.

Мешает костыль, — отставь, обопрись плечом о дверной косяк, оправь гимнастерку, умойся с дальней дороги…

Он молча сбросил на лавку у двери давно уже выцветшую, но все еще не потерявшую формы воинскую фуражку. Снял и аккуратно повесил на гвоздь пиджак. Потом все так же неторопливо долго мылил под умывальником руки. Тщательно причесался перед квадратным зеркалом, окантованным лакированной рамкой, которую сделал сам еще в год женитьбы на Лизавете.

И все это время Лизка стояла молча.

Кабы любила, отметил в душе Фома, небось давно суетливо топталась бы рядом, вздыхала и причитала: «Ой, Фомушка! Фомушка мой родимый! Вернулся, голубь мой сизокрылый! Ноженьки враз лишился… ан, жив да здоров! Приехали!» — и кинулась бы на шею.

Вместо этого, вон, стоит и молчит.

А от нее к Фоме — волной доходит сивушный, водочный перегар. И вроде как на ногах не тверда: прислонилась худым плечом к печке, а так и пошатывает ее, блудливую женку.

Не позже, чем ночью, пила.

И, может, пила не одна, а с Игнатом?..

— Ну, здравствуй, — сурово сказал Фома, уложив дрогнувшей рукой расческу в карман, и шагнул из прихожей в залу. — Рассказывай, как да что…

В зальце он прежде всего заметил их добрый семейный стол.

Фома гордился этим столом: как и многое в избе, он сделал его сам. И не то хорошо, что сам, а то, что столешница — из одной тесины, шириной чуть не в метр, толщиной в вершок.

Теперь на этом столе в беспорядке валялись кучки рыбьих костей, неровно обкусанные концы зеленого лука, объедки хлеба и огурцов. Видно, что Лизка, увидев его в окно, попыталась прибраться, да не успела. С ходу только сунула полупустую бутылку с водкой на подоконник, за черепушку с геранью, да опрокинула возле сковороды с остатками жареной в сметане ряпушки два мокрых стакана… Не один, а два. Из них на стол пролилось по маленькой лужице, и они выдавали женщину с головой.

Фома, нахмурившись, оглядел и стол, и тихую залу.

Нет, правильно говорил ему в больничной палате Андрей Лукашин: надо бить бабу. Ведь, вон — гляди: все в зале, вроде, как было при нем. Только дух не его, чужой…

Он взял с подоконника предательскую бутылку и слегка поболтал вино, будто хотел убедиться: хватит ли ему выпить «со свиданьицем» после Лизки и ее тайного любоша?

Но пить не стал: брезгливо сунул подлую склянку снова на подоконник. Так же неторопливо взял и молча поставил на мокрые донышки оба стакана. Кстати — потрогал давно остывший самовар, сверкающий светлой медью на углу неколебимой столешницы. И только после этого сел на лавку возле окна — на свое хозяйское место.

— Ну что же, — положив на стол большие, круто сжатые кулаки, но делая вид, что в доме все без него содержалось в порядке, велел Фома. — Поставь самовар, Лизавета. Чаю попью.