— Ты что же это исделал? Ахти мне, господи! Вот беда! Самовар в приданое даден мной Лизавете на свадьбу, а ты его шилом, бес тебя задери! Аспид ты после сего! Гляньте, люди, как шилой его ткнул… вот горе!
Фома довольный невесело рассмеялся: после точного удара шилом особенно при виде взъярившейся тещи — на сердце стало вроде полегче. И то: простить разгулье Лизке было нельзя, и казнить родную бабу — негоже. Как тронешь ее — несчастную да худую? А самовар проткнуть — в самый раз! То самое что и надо!
Он закурил и, оставив тещу и Лизку суетиться и прибираться в избе, прыгая на здоровой ноге, доскакал до крыльца.
Бабы молча ждали, пока он допрыгивал да садился, потом Настасья спросила:
— Это что же, Фома Федосеич?
Он сделал вид, что не понял вопроса:
— А что?
— Как это что?
Настасья была с мотыгой в руках, ладони — в земле, пришла в чем была, окучивая картошку. Похоже, разволновалась: ждала от него худое.
— Да вон, — смущенно сказала она, поглядывая на баб. — Девчонки видали, как ты самовар свой шилой проткнул!
— Верно. Как есть проткнул! — согласился Фома.
— К чему же, скажи на милость?
— А все к тому, что тот самовар — самая, что ни на есть разлюбимая Лизкина вещь! — пояснил Фома с довольной усмешкой. — Маменькой дадена ей с приданым. Уж так берегла его… пуще глазу! Теперь вот пущай повоют обе над ним, коли об мужике печалиться не схотели…
Он слышал, как теща некоторое время ворчала и причитала, возясь в избе с посудой и самоваром. Потом сердито вышла из сеней на крыльцо, на ходу сказала:
— У-у, аспид! — и быстро засеменила коротенькими босыми ногами по травянистой тропинке — к своей избе.
Лизка в доме молчала.
Может быть, плачет, — решил Фома. И так, и так, — хорошо: бабий грех нельзя оставлять без полного покаяния. Баба есть баба. Не то, что мы, мужики. Мужик, он особого, петушиного рода. Оттого и спрос с мужика другой: с послаблением на природу, на петушиную нашу доблесть…
Голубан проводил равнодушным взглядом тещу, потом Настасью Пескову и других тайболинских баб, разочарованно, как ему показалось, зашагавших прочь от его избы: не дождались законной расправы, не поживились ничем. Не было драки в избе Фомы Голубана. Не было и не будет: легче себя извести, чем руку поднять на Лизку. И надо бы, а нельзя: душа такое не позволяет.
Раздумывая об этом, томясь и вздыхая, Фома спустился с крыльца в огород — посмотреть на Лизкино рукоделье.
Здесь было не хуже, чем у Настасьи. За лето, пока он лежал в больнице, слабенькая, но ловкая, работящая женка очистила в придачу к прежнему огороду еще с полсотки свежей земли. Теперь на новых грядках ровно торчали высокие стрелки лука да чеснока. Укроп поднимал кудрявые корзиночки соцветий к ясному небу, благо — света здесь было много.
Если судить по часам да по курам, то вот уж, глядишь, и вечер. Птицы — тихонько поклохтывали, собирались ко сну, а свет и не убавлялся: по свету — здесь день в разгаре. В летнее время в этих краях и ночью бело, как днем. Ночи и не заметишь. Поэтому овощ и зреет быстро.
— Хороший овощ у Лизаветы! — не мог не признать Фома. — И то хорошо, что щебень с булыжиной, кои вынула из земли, она уложила рядком на сырую тропку. Теперь до бани и до поливочной ямы — в любую мокреть пройдешь по сухому. Как в городе, настоящая мостовая! Правильно сделала женка. Что ни скажи, а руки у ней — золотые. Добрые руки.
Поковыляв между грядками, подышав духовитой их пряностью и почти успокоенный добрыми мыслями, он возвратился в избу.
Подождал, поглядывая в окошко. Жены не видно.
Прошел в полутемный, обвешанный лечебными травами «полог» в летней части избы. И там никого.
Заглянул во двор.
Тишина.
Тревожась, вернулся в залу. И только тут обнаружил, что нет бутылки. Стояла бутылка с водкой на середине стола, — стакан остался, бутылки нет.
Неужели от горя схватила, чтоб снова выпить?
Он пошарил за цветочными черепушками на подоконниках, внимательно осмотрел верхний и нижний створы буфета, украшавшего залу, — не было водки.
Пустая бутылка нашлась в полутемной кухоньке, на полу. Значит, не вынесла Лизка его прихода. Выпила водку прямо из горлышка — и ушла.
В первый же час — ушла…
Наливаясь обидой и злостью, он выскочил на помост.
Но тут на все голоса заскрипело старенькое крыльцо, во входных дверях показался рослый, как и Фома, колхозный бригадир Николай Поддужный. За ним — член правления райпо товарищ Витухтин.