– Да. Костя, мы ведь уезжаем через два дня… то есть должны уехать. Короче, тебе нельзя тут оставаться. Я все продумал. Мы устроим тебе побег.
Костярин оторопел, а потом расхохотался, даже сильнее, чем надо, да просто чуть не шлепнулся с лавки. Убежать из Лодыгина! Ха! Святая простота! Они думают, что автобусная остановка не под контролем, что… что…
– Я же говорю – все продумано! Стал бы я вас собирать… Бежать надо с кладбища. Там за лесом автотрасса. Пока нас хватятся, мы уже доберемся на попутках до города. Тебя, понятно, сажаем первым, а нас если и поймают, то взятки гладки. А в городе встречаемся в условленном месте. Поживешь пока у меня. Что еще? Матери твоей сообщим…
В парилке, куда заходили ненадолго, у каждого от жара стучало в ушах и поводило глаза… Олегу вспомнился домашний компьютер, такая операция, как перезагрузка (слово дикое, но кнопка есть), когда в мониторе все дерг! – а потом вроде бы так же. И здесь. “Перезагрузка” мозгов и давления.
– Вообще мысль, конечно, интересная, – протянул Костя после молчания. – Но…
– Что “но”! Костярин, я тебя не узнаю! Что за пенсионные настроения? Отставить! Мы же “безбашенные” – помнишь, как нам та девчонка с Утчи сказала? – и вообще… Ну вспомни, вспомни, сколько мы всяких фокусов делали и что думали когда-то: ах, что нам за это будет?… Это же драйв, понимаешь? Плевать, поймают или нет! Попробовать надо – живем-то один раз!..
А правда! Что он в этом Лодыгине… Забудешь тут, сколько тебе лет: утро, вечер, утро, вечер, действительно – пенсия какая-то, тошнит уже. Чего здесь ждать? Чего ловить?… Драйв. Драйв. Да фигня, все получится! Добраться бы до города, а там… все как раньше: тусовки, музыка… жизнь. Жизнь!
Черт, ладно! Была не была!
Сердце так колотилось, видимо – от жара.
Костя поставил лишь одно условие: Кузьмича взять с собой. Было бы нечестно бросить старика здесь одного. Ребята слегка озадачились, конечно, но отшутились: конечно, куда, мол, без специалиста. Как-никак из немецкого плена бежал, ха…
Они посидели еще и еще выпили. Болтали намеренно на отвлеченные темы, грубовато, про дружков-приятелей такое, чего не могли при девушке. Намеренно не о том, что задумали, но общая нервная радость, взвинченность так и носились в воздухе, а новоиспеченный граф Монте-Кристо и вовсе улыбался во все маслянистое лицо, сидел, буквально обалдевший от счастья. Светился и лоснился. Теперь он просто не мог говорить ни о чем, кроме как о побеге. А сколько их побежит? Пятеро, получается?… А как не засветиться с такой толпой – по кладбищу, по лесу?… А может, тогда лучше разделиться?
– Я могу пойти, допустим, с Евой, а…
Косте, размякшему от самогона, жара и главным образом от предвкушения воли, и в голову не пришло – что он сейчас брякнул.
Олег медленно поднялся, багровый. О! Ну вот. А ведь как мирно все начина…
– Что ты сейчас сказал, повтори!
– Олег, стой, я совсем не имел в виду… Я…
– Заткнись!!! Поиздевайся еще!.. Ты что думаешь, паскуда, это нормально, да? – зажигать с Евой, да еще и при мне живом! Ты кем себя возомнил вообще, ты!.. – Олег пьянел на глазах.
– Я сейчас все объясню…
– Я сам тебе все объясню!
В другое время Никита бы успел пресечь бросок, повиснуть на озверевшем, вовремя разнять, но это оказалось слишком диким и страшным – ринуться в бой голышом. Психика человеческая.
Грохнул ковш с лавки. Грохнул, в сто раз сильнее, об пол Олег, поскользнулся на мокрых досках, – всем корпусом, с силой, ба-ах! Костярин тяжело дышал. Кажется, от кулака он увернулся.
С минуту было полное оцепенение, только в печке стреляло.
Потом Олег со стоном, с воздухом сквозь зубы зашевелился, начал подниматься; на его правом бедре, ободранном, наливалось кровяное пятнище. Господи!
Усадили на лавку. Вид у Олега был обалдевший, словно он уже забыл, и все то наваждение, ту ярость благородную – все это вытряхнуло напрочь. Пацаны бегали вокруг, бестолково хлопотали; полили полотенце самогоном, и получившийся компресс ужасно, до одури пах на всю баню именно компрессом, и приложили его к ссадине. Раненый боец все приходил в себя. Ободранный бок как свинина. Ожгло – до слез.
Костя, копошась с полотенцем, все бормотал, бормотал в панике, что он не… что он… он не должен был, и это да, подло, и…
– Не лапай меня! – Олег нашел в себе силы усмехнуться.
И шутка как-то сразу разрядила обстановку. Заулыбались, выдохнули. Никита разлил по стаканам остатки самогона, и руки его тряслись.
А главное, он понимал, и понимали все: драки больше не будет.
IX
– Подъем! – громкий шепот.
Ева то ли задремала, то ли бредила, но в себя пришла далеко не сразу. Действительно, темень, поразбавленная дальним фонарем, в окно – как третья или четвертая копия, и фигуры вставали тихонечко. Ну да. Они пережидают обход. Лежали молча и напряженно в кроватях, а под окошками проскрипел сапогами Арсений Иванович, с ним еще кто-то – болтали, посмеивались; мазок лучом по стеклам, а в дом-то обычно и не заходили. Вот и сейчас – ускрипели, затихло все, и только потом можно было…
– Окна! – скомандовал Кузьмич. Занавешивали рамы одеялами, толсто, тяжело… Ночь стала полной, и тогда, после долгих расхлябанных звяков стекла о железо, Костярин смог зажечь керосинку. Вчера притащили из бани. Пляшуще, нездорово. Как раньше в деревнях-то жили, господи.
Ночь перед побегом.
Впервые за все эти дни, точнее, ночи Кузьмич остался “по месту приписки”. К бабе Маше сходил перед тем – вечером, с косым оранжевым закатом, когда и затихает, и замирает, и хочется сесть, погреться, подумать… Он и посидел на огороде, как-то странно щемило, что эту картошку сажали вместе с ней – на долгую общую зиму – зря…
Маруся не плакала. Почему-то в парадном расшитом платке, заметил, она начала суетиться, ныряла и пряталась в этой суете, наклонялась за свертками и мешочками: котлетки, мокроватый хлеб… Дед слабо возражал, глядя на проворную сгорбленную спину с языком платка, на свою последнюю и горькую любовь, и сердце его частило, не выдерживало.
Они ведь так и не простились толком, за выяснением, что он наденет, чтоб не застудиться; она продержала брови высоко, а глаза удивленные и светлые-светлые, выполощенные жизнью, как только у старух бывает. Светлые глаза. Прощайте…
Кроме того, Кузьмич принес от бабы Маши и самогонку, немного, в качестве согревательно-лекарственного… Какие бутылки? На дело идем! Легендарная его фляжка, с почерневшим росчерком генерала Амосова, сверкала, будто тоже помолодев.
Никита попросил бумагу, убрал со стола все лишнее, а какую-то женскую тряпку – и укоризненно; остались керосинка, карандаш, и видом своим он, Никита, был весь – военачальник перед боем, и даже осанка…
– Пойдет?
Подошло: у “Нового мира” пустые, уже почти белесые обложки. Эти перестроечные, закаменевшие пачки лежали тут же, в углу комнаты, и время да косое оконное солнце творили с голубой бумагой что хотели. Верхний журнал, который и принесли на стол, выхолощен-выбелен: светлый-светлый. Светлые Марусины глаза. Прощайте.
– Значит, так. Вот лес. – Никита рисовал, грубовато, но со стрелками – как в кино про наступление, и все так же генштабово нависли над столом. – Там озеро… Автотрасса – вот. Побежим с кладбища. Вот сектор, на котором мы тогда работали.
Неловкая переглядка…
Сердце Кузьмича радостно билось, и резко, до запахов, вспоминалось, как тогда, в бараке, в ночь накануне, они тоже задвигали окошко огрызком фанеры, а потом, измучившись от духоты и свечки, свечку эту гасили и проветривали, впускали кусочек польской ночи со звездами.