Выбрать главу

— Он умер, — сказал я. Неподвижный и холодный взгляд Рено сковал меня. — Он умер в Силезии, в лагере, — продолжал я с похвальной настойчивостью. После долгой паузы я произнес наконец три слова, всего лишь три слова, но — мы теперь это хорошо знаем — сколько страданий, пыток, мук и ужасов за ними скрывалось! Я произнес три лаконичных слова, напечатанных в извещении о кончине: «от упадка сил…»

Рено молчал. Он неотрывно смотрел на меня, и я понял, что образ Бернара Мейера возник между нами. Образ Бернара, которого мы знали: его удлиненное, бледное лицо с живыми и мечтательными глазами, с легендарной бородкой, известной всем, кто пишет и думает, его теплые, словно пронизанные солнцем интонации… и другое лицо — измученное, истерзанное, с которым он ушел из жизни. «От упадка сил…» Я чувствовал, как эти три слова, полные страшного значения для всякого, кто знаком с ужасами лагерей, прокладывают путь в душе Рено.

…a tale unfold whose lightest word Would harrow up thy soul; freeze thy young blood, Make thy two eyes, like stars, start from their spheres…[1]

Долгих минут наступившего молчания я никогда не забуду. Было жарко, и, чтобы сохранить в комнате прохладу утра, ставни были на три четверти прикрыты… Какое-то насекомое, оса или шмель, не переставая билось о форточку с бессмысленным и роковым упорством…

Рено молчал. Забившись в угол дивана, он не спускал с меня глаз. Видел ли он меня? Это был взгляд камня. Он весь казался высеченным из мрамора: сжатые губы, тонкий нос, мягко блестевший лоб, освещенный слабым зеленоватым отсветом луча, проникшего сквозь листву….

Сам не знаю, как я очутился во дворе. Сказать правду — я бежал, с трудом пробормотав что-то о необходимости сообщить новость другим. Я чувствовал себя побежденным в каком-то странном поединке, как человек, который подобрался, напряг все свои силы, чтобы устоять против бешеного натиска противника, — и вдруг противник с плачем бросается ему на грудь.

Я медленно шагал под солнцем, и истина постепенно представала предо мной: я, видимо, чего-то не знал и ударил Рено по уже пораженному месту. Моя растерянность сменилась беспокойством. Я слишком хорошо изучил Рено, чтобы не представлять себе, какой внутренний ураган бушевал под этим ожесточенным молчанием. Меня охватил какой-то страх. О! Я не думал о чем-то действительно трагическом, но я боялся непредвиденного и особенно опрометчивого шага…

В памяти у меня возникало то одно, то другое воспоминание… Рено внезапно отказывается от Сорбонны — для поступления туда ему оставалось сдать один устный экзамен — только потому, что провалили Муриеза… В такой же знойный день, как сегодня, мы с отцом бегаем и хлопочем, чтобы вызволить Рено, артиллериста в Ренне, из Иностранного Легиона, в который он вступил только потому, что какой-то унтер садист измывался над отупевшим от муштры рядовым… В один прекрасный день он перестает одеваться с присущим ему скромным и строгим изяществом и начинает ходить в чем попало — в свитере и в шлепанцах — только потому, что некий высокопоставленный господин, принадлежащий к крупной буржуазии, предмет восхищения и подражания, вдруг оказался бессовестным лицемером…

Я вернулся обратно. Мне вдруг показалось, что его неподвижность в углу дивана, бледность и упорное молчание являются предвестником каких-то бурных и странных поступков. Я не ошибся…

Я нашел его в саду. Он уже успел нагромоздить там ветки, доски от ящиков, щепки, куски панели, сооружая какой-то невиданный костер. Поверх всего он уложил свои сокровища, с таким трудом собранные им в течение долгих лет, — они были солью его жизни: книги, картины, предметы искусства… У меня упало сердце, когда я увидел край старинного складня, если и не принадлежавшего кисти Мемлинга, то несомненно относившегося к Брюггской школе; небольшую картину Жюля Ноэля, изображающую морскую бурю, — романтическую симфонию серо-синих тонов. Другое полотно я узнал по раме — это был «Карлик» (Пикассо), и перед моими глазами встало его грустное, кроткое лицо. Я увидел шкатулку из лимонного дерева, совсем простую, но в которой, я знал, хранились чудесные старинные кружева; и удивительный пояс, некогда охватывавший осиную талию куртизанки, — он состоял из шестнадцати пластинок слоновой кости, на которых тонкой кистью были нанесены шестнадцать сценок из любовных похождений Зевса…

вернуться

1

От слов легчайших повести моей Зашлась душа твоя и кровь застыла, Глаза, как звезды, вышли из орбит. Шекспир, «Гамлет», акт I, сцена V.