— Сыграй мне, пожалуйста, — наконец выдавила из себя Эмма, чуть отвернувшись от взволнованного Мартина: теперь она словно боялась смотреть в его добрые голубые глаза.
Сантер дружелюбно улыбнулся, встал со своего места и направился в помещение, где хранил музыкальные инструменты. Эмма, сжавшись всем телом, какое-то время неподвижно сидела, осматривая комнату затуманенным взглядом. Внутри неё творилось что-то странное, даже, наверное, непривычное — уж чересчур новым по сравнению с немым равнодушием казалось ей теперь это ощущение. Но было страшно. Очень страшно.
К счастью, Мартин вернулся быстро и, усевшись рядом с гостьей, начал осторожно перебирать гитарные струны. Несмотря на странную боль, наполнявшую её душу, Эмма была готова слушать, погружаться в этот чудесный, неизведанный мир, сотканный звуками. Теперь музыка была для неё лучше любых слов, лекарств, прогулок — она заменяла ей всё. Всё, что могло спасти, утешить, настроить на новый жизненный лад.
И вот Мартин, полностью собравшись, взял первый аккорд. Музыка шла, рвалась, врезалась в душу, парила средь невидимых облаков, словно птица, звала, манила, прося последовать за собой в таинственные дали, — как в каком-то сказочном сне.
Пальцы музыканта, тепло улыбавшегося, нежно перебирали струны. И в каждом его движении, в каждом слове, в каждом действии отчетливо выделялось одно — любовь к жизни. Искренняя, горячая, незаменимая.
Ему не было дела до приговоров судьбы. Он просто жил, наслаждаясь каждым мгновением, воодушевляясь музыкой. Жил словно в каком-то собственном маленьком, но безумно уютном мирке, в котором теперь невольно оказалась и Эмма, совсем другая, чужая, но принятая с распростертыми объятиями.
Несмотря на противоположность характеров, им было хорошо вместе — они радовались каждым совместным мгновением, забыв о горестях и невзгодах.
Приятное тепло наполняло девушку, струилось, разливалось по всему телу. И хотя боль всё ещё тесно сковывала её, не желая отпускать, с каждым мигом она чувствовала себя всё лучше.
Кажется, что-то загоралось внутри Эммы, озаряя её, воодушевляя. Нет, это была не любовь, но что-то яркое, высшее. Что-то, что заставляло душу то трепетать, то петь, то рыдать — как забытая, но некогда обожаемая песня.
Но вот мелодия оборвалась. Мартин аккуратно снял руки с инструмента и, улыбнувшись Эмме, с горящими глазами и предложил:
— Может, я научу тебя играть?
— Нет, прости… — замялась Эмма, лихорадочно пытаясь придумать отговорку, — я не могу. Мне слишком… Эээ… В общем, не могу, прости…
Девушка нервно сглотнула и, чуть покраснев от смущения, отвернулась: она осознавала, как невнятно прозвучал её ответ — словно лепет ребёнка, на ходу продумывавшего причину своего опоздания. Но Мартин не обиделся. Он явно понимал, прекрасно понимал, что такое личное пространство.
А сила музыки, успокоившая Эмму, между тем перестала действовать. Блеклая свеча, что трепетала живым пламенем, начала догорать, и, словно тьма, надвинулась боль. Надвинулась с новой силой, пробудив воспоминания, заставив Колдвелл страдать, заживо поглотив все светлые чувства, родившиеся от прекрасной мелодии.
В комнате повисло неловкое молчание — только кот тихонько скрёбся в закрытую дверь. Зверёк не понимал, почему его не пускают, почему не хотят почесать, ведь ничего, за что его следовало бы наказывать, он не сделал. Мартин тоже выглядел озадаченным, но спрашивать не решался, ожидая, пока Эмма заговорит самостоятельно.
А мрак надвигался густыми, грязеподобными клочьями, и каждое его движение пробуждало воспоминания, рисовало страшную картину, давило на больные места.
Не выдержав напряжённого молчания, Мартин осторожно, чтобы не задеть никаких чувств девушки, задал несколько вопросов, на которые та, однако, вновь не дала внятных ответов — только лепет, встревоженный, испуганный.
И лишь спустя несколько минут, не сдержавшись, она тихо, несмело, словно пробуя горькие слова на вкус, произнесла:
— Моей матери больше нет в живых. С сегодняшнего дня. Знаю, такова судьба, нужно смириться… — девушка замялась, осознавая, как глупо и неестественно прозвучали её последние слова, — и снова замолчала.
Мартин не растерялся — он участливо посмотрел на Эмму и, уже не улыбаясь, проговорил:
— Соболезную. Но не вздумай опускать руки: тоска и скорбь — это временно. Я, конечно, не тот, кто должен тебя учить, но… Даже такое событие может значить начало чего-то нового. Не сдавайся.
Сантер чуть приобнял гостью, пытаясь её ободрить, успокоить, — и она даже не воспротивилась.
Слишком тяжела для неё была ноша, что по-прежнему надвигалась, затмевала весь свет — как в тёмной комнате, где догорала последняя свеча. Сухими, но полными отчаяния глазами она смотрела то на окно, то на фото загадочной женщины, будто отвечавшей ей пристальным, пронизывающим взглядом.
— Свет горит, солнце всходит, звёзды поют… Слушай их, — почти шепотом произнёс Мартин, обращаясь скорее к самому себе.
Эмма услышала его. Услышала, но не вняла: она совсем запуталась, заплутала во всепоглощающей тьме.
— Восемь лет назад у меня произошло то же, что и у тебя сегодня, — спокойно, но с нескрываемой печалью промолвил Мартин, разделявший чувства Эммы. — Мою мать сгубила тяжелая болезнь сердца. Она боролась, долго боролась, мы с отцом ей помогали, но, к сожалению, так и не смогли ничего сделать. Теперь всё, что осталось у меня от мамы, — воспоминания. И несколько фотографий. Вот одна из них, — юноша указал на фото загадочной женщины, с интересом искавшей что-то в комнате.
— Моя мать перерезала себе горло, — отрешённо проговорила Эмма, понурив голову. Привкус слов и вправду оказался невыносимо горьким — словно мерзкая таблетка, растворившаяся во рту. Девушка не ожидала, что все будет настолько страшно, настолько болезненно — до гибели Роуз она видела происходящее в иных тонах.
Разговор с Мартином смог немного утихомирить боль, успокоить душу Эммы, усмирить сердце. Но Роуз все равно не вернуть, никогда не вернуть, как и мать Мартина, о которой тот лишь вспоминал, которую сейчас видел только на фотографиях. Это всё естественно. Но в душе Колдвелл упорно отказывалась осознавать — словно страшное событие произошло не в её жизни, не в настоящем времени.
А Мартин, уловивший во взгляде Эммы некоторую заинтересованность, начал тихо рассказывать сказки. Те самые, которые некогда насчитывала ему фантазёрка-мать, которые всегда согревали его.
В детстве он верил, что всё действительно было так. Что трёхлапый котёнок, какого они с мамой однажды спасли от жестоких подростков, хотевших заживо сжечь беспомощный слабеющий комочек, обладал магическими способностями. Умел путешествовать по мирам, одним голосом навевать счастье, лечить людей. Она говорила, что однажды котёнок вылечит и её: зверьку, потрепанному бездушными людьми, нужно только набраться сил. Утверждала даже, что, по причине дефектов, они с ним очень похожи: у котёнка нет лапы, а у неё — здорового сердца. Вот и дружба получалась крепкая, неразрывная
И в её исполнении все эти чудные истории, связанные с другими мирами, волшебными артефактами и говорящими животными-целителями, звучали действительно волшебно — даже недуги, которые она нередко упоминала в своих рассказах, наверное, чтобы самой немного верить, казались чем-то светлым и сказочным.
Мартин рассказывал всё более увлечённо, всё дальше углубляясь в воспоминания, словно снова оказываясь в моментах далёкого детства — в тех, где была она, та самая женщина, что наблюдала за ним теперь с фотографии.
— А этот чудо-котёнок ещё жив? — осторожно поинтересовалась Эмма, чуть улыбнувшись: на душе у неё внезапно стало легче, гораздо легче.
— Да, он живёт с моим отцом и его новой женой. Правда, он уже не котёнок, а старый кот, который безумно любит спать.
Девушка поморщилась: в её голову, обременённую тяжкими думами, закралась отвратительная мысль. «С его новой женой»… А ведь Томас тоже мог найти другую женщину, вновь жениться, навсегда забыв о Роуз, навеки оставив одну её личность в горьком прошлом. В любой день. В любой момент…