Я не раз встречал эту печальную предзакатную тишину и в Севастополе: быстро смеркается, прозрачные голубые тени ложатся на каменные набережные, зажигающиеся фонари таинственно высвечивают зелень деревьев. На кораблях бьют склянки, ясно слышимые в повисающей тишине, шуршит прибой, а на юте нашего гидрографа стихает разговор матросов.
Даже когда рядом люди, мне все равно кажется в этот час, что я один. Мягко, неслышно мир вокруг расползается, растворяется, исчезает, оставляя тебя один на один с твоей светлой печалью. И тогда кажется, что вот это ощущение и есть Настоящее, все прочее же – лишь пустая суета шумного дня.
…Резкий плачущий крик чайки оторвал меня от воспоминаний. Я глянул на запад: солнце уже не просвечивало сквозь береговой лес. Скоро должно было стемнеть. Я подумал о своем капитане, оставшемся у геологов: как он там? Старика было жаль. На днях он сам говорил, что это лето, видимо, станет его последним сезоном. Кто займет его место в рубке парохода? Скорее всего – какой-нибудь зеленый выпускник мореходки, для которого не нашлось места получше. Это тоже было грустно, потому что старый пароход казался мне усталым живым существом, старым тружеником, достойным лучшего.
Появление первых прозрачных клочьев тумана над черной речной водой меня почти испугало. Здесь, в низовьях Кичуги, не редкостью были страшные плотные туманы, в которых вытяни руку – не увидишь не то что пальцев, но и самой руки. Вести пароход в таком молоке было бы немыслимо, тем более – мне. Если над рекой соберется большой туман, придется глушить машину и дожидаться утра. А это тем более нежелательно, что на базе сидит разъяренный начальник, который и сейчас-то уже, наверное, рвет и мечет, недоумевая, куда делся пароход. Во время утреннего сеанса связи он поднимет на ноги райцентр, заставит искать свободный вертолет. Что тогда будет, лучше не думать.
Я до отказа выдвинул вперед рукоять хода – на «самый полный». Этот участок реки я знал хорошо, здесь можно было не бояться камней и других неприятностей. Конечно, наш пароход был не тем судном, на котором стоит слишком часто ходить «самым полным» («старичок» мог этого просто не вынести), но сейчас я надеялся, что смогу или проскочить район тумана, или хотя бы подойти как можно ближе к базе, чтобы с утра успеть успокоить начальника до связи. Машина застучала резвее, судно едва заметно качнулось, набирая новую скорость.
Однако туман поднимался как-то уж слишком быстро. Никогда раньше не приходилось мне такого видеть. С каждой минутой он все сильнее заливал долину, белесыми пятнами и рукавами ложась на темную воду. Начинало темнеть всерьез. Я включил передний мачтовый прожектор, но он высветил лишь еще более плотный туман у меня по курсу. Мне показалось даже, что где-то там, впереди, туман поднимается отвесной мутной стеной, в которую беспомощно уперся луч прожектора. Надо было срочно искать место для ночевки, пока оставалась хоть какая-то видимость.
Я глянул на ближайший берег; теперь он уже казался темной стеной, а туман на его фоне выглядел светящимся. И нечто в этой береговой стене задержало мой взгляд – нечто еще более темное, чем лес. И я почти вздрогнул. Потому что понял, что это было.
Это был вход в протоку. В мою протоку.
Инстинктивно я вытянул рукоять хода на себя – на «самый малый». Пароход, постепенно останавливаясь, прочапал еще десяток-другой метров и почти встал; шумная отвальная носовая волна улеглась, машина стучала тихо-тихо, едва удерживая судно на течении.
Хотя солнце уже ушло, печальная тишина предзакатного часа снова коснулась меня. Если бы не она, я мог бы посмеяться над мелькнувшей у меня сумасшедшей мыслью – ввести пароход в протоку и там переждать ночь и туман. Конечно, делать этого было нельзя: протока могла оказаться заболоченной старицей какого-нибудь ручья, мелкой и забитой корягами. Чуть подруливая, я развернул пароход так, чтобы размытое пятно света от мачтового прожектора упало на устье протоки, но это ничего мне не дало, кроме зябкого ощущения неуютности: провал в стене деревьев все равно выглядел пугающе черным. И тут я вспомнил про дедову карту.
Мой кэп ею почти не пользовался, и она лежала в маленьком рундучке у штурвальной стойки вместе с древним коробком спичек, старым монокуляром, курвиметром, карандашами и прочей мелочью. Карта эта была у моего капитана с послевоенных времен, а сама она осталась в этих местах от первых военных топографов и гидрологов, работавших здесь еще в тридцатых годах. Кэп берег ее: карта была кладезем полезной информации, отсутствующей на современных двухверстках.