— А над чем вы работаете сейчас?
— У меня готов проект туннеля. В правительственных органах нынче по большей части люди моего поколения, и утвердить проект туннеля не представит трудности.
— А что за туннель?
— Через Кавказский хребет. В стратегических целях у Военно-Грузинской дороги должен быть дублет. Не говоря о том, что сильно сократится путь до Москвы и вообще до России.
— А в каком месте собираетесь пробить туннель?
— Сказал же я — в середине Кавказского хребта. Измерьте и сократите вдвое.
— Точно?
— Да.
— На сколько километров сократится путь?
— На 502 километра и 800 метров.
— Значит, на 503.
— На 502 и 800 метров, — упрямо повторил он. — Я опустил сантиметры, но мы же сейчас не на обсуждении проекта!
— Целых семь часов сэкономит ваш туннель?!
— Около того. Я все вычислил. Расчеты дома.
— А инженерное дело где изучили? Вы же на философском учились.
— Там же, там же, друг мой. Инженерный факультет я не закончил, но… но учился на двух факультетах, дипломы в ящике стола заперты, спросите Шалву, когда он вернется, или Эгнатэ. И Эгнатэ был исключен, но скрывает, — Эрмократэ лукаво улыбнулся.
— Из вас троих только вы закончили, да? Вынесли напряжение.
— Известно ли тебе слово «способности», друг мой? Не думай, что это нечто дарованное свыше, некое врожденное преимущество! Способности — это труд и ничего более. Иной и двух книг не осилил, а забрался на руководящий пост, в кабинет с конференц-залом и спесиво восседает за покрытым зеленым сукном письменным столом размером с бильярдный. А у меня два диплома пылятся в ящике.
— Кто мешает — работали б где-нибудь.
— Мне необходима свобода… Я поэт, дружок мой! Знаешь ведь, слышал, надо полагать, что рассказывают обо мне неуч Шалва и недоучка Эгнатэ? Не сочиняют они, нет, так именно и было все.
Знал я, как не знал, что рассказывали об Эрмократэ Салакадзе уважаемые «академики»; и все же я снова и снова затевал с ним потехи ради разговор, подобный тому, с которого начал рассказ, проверяя ваше терпение, но… В этом «но» и заключается главное! Что меня заставляло? Почему я «заводил» человека его лет? По какому праву смеялся я над ним? Что меня толкало на это? Видимо, ветреность юности или безделье — после уроков, к сожалению, оставалось слишком много свободного времени, того самого времени, что безвозвратно уплыло, бесследно исчезло, унеся с собой все, что мог приобрести; а может быть, толкало присущее юнцам бессердечие, часто переходящее в жестокость. Думается, все вместе.
— Что приумолк, друг мой, не слышал моей истории?
— Нет, дядя Эрмократэ.
И он в который раз повествовал о незабываемой вечеринке в Мюнхене. Молодой, красивый студент третьего курса, он целый вечер читал свои стихи, которые сам же переводил на немецкий. В него влюбилась тогда самая красивая девушка Мюнхена — влюбилась, восхищенная стихами (из скромности подчеркивал Эрмократэ). Затем была блестящая защита дипломной работы на философском факультете, а три года спустя столь же блистательная докторской диссертации: «Древнегреческая архитектура и Египет». И сразу же — похищение Маргарет, бегство в Берлин, жизнь в мансарде — в нужде, лишениях, но в любви. А потом… Оперный театр. «Аида». Во втором антракте в театр влетает его друг Генрих, без фрака, но с белым конвертом в руке. Телеграмма из Тифлиса о смерти матери. Прощание с Маргарет, и внезапный, роковой полет ее с галерки в партер. Эрмократэ называл прыжок Маргарет «полетом», ни разу не оговорился, ни разу не сказал, что она подобрала подол платья, до колен обнажив ноги, перешагнула через барьер и спрыгнула вниз. Нет, он говорил: «Раскинула руки и слетела с галерки». Затем арест, якобы он столкнул ее в порыве ревности. Тюрьма. Думы. Нескончаемые думы о жизни, исковерканной, изломанной. Думы о матери, без него преданной земле, о родине. Болезнь. Жар. Белая палата. Диагноз — менингит. И наконец после долгих усилий невольных свидетелей происшедшего в театре — освобождение… Но на кой оно было ему после всего случившегося?!
— Амонасро! Амонасро! А-мо-нас-ро! — снова подкрались к нам неугомонные озорники. Я снова отогнал их.
— Пошел я. Спешу! — спохватился Эрмократэ, расстроенный воспоминаниями, в глазах его была печаль.
— Всего хорошего, дядя Эрмократэ.
— Всего тебе, дружок мой, — он надел обтрепанную шляпу, долго натягивал дырявые перчатки, старательно распрямляя ткань между пальцами.
Отошел, но шага через три обернулся и улыбнулся мне.