Дуди
Сегодня мы идем в овраг. Мы идем через большие скалы и ушли уже довольно далеко, так что домов почти не видно. Нам не холодно и не жарко. У Ицика на голове большая панамка. Она выглядит на нем, как каска, и доходит ему до самых ушей. Он не снимает ее вообще и даже спит в ней. Он стирает ее только в овраге, под струей родника и, как только постирает, прямо так, мокрую, на голову и надевает. Мне ужасно хочется ее с него снять, потому что она его уродует — не меньше, чем его пальцы, — но Ицику наплевать на то, как он выглядит. Он ведь за всю свою жизнь даже ни разу на себя и в зеркало-то не взглянул. Ходит по улицам так, будто его никто не видит. Ицик, он вообще с людьми жить не может. Я вот наоборот. Если бы вокруг меня были только люди — одни только люди, и все, — мне больше ничего не надо. А для него все люди — предатели. И не только люди, но и все вещи вообще. Как-то раз он мне сказал:
— Наша одежда, она нас тоже предает. Вот, например, Коби. На Песах он подарил тебе свою синюю рубашку, так? И вот как только он тебе ее отдал, я на тебя посмотрел и вижу: она сидит на тебе так, словно ты Дуди, но только в рубашке Коби. Как будто ты просто в нее нарядился, чтобы выглядеть, как он. На следующий день то же самое. Опять ты выглядишь, как Дуди, надевший рубашку Коби. То есть рубашка — она пока еще не забыла, чья она. Но вот проходит месяц — и все. Перестала рубашка быть рубашкой Коби и перебежала к Дуди. И теперь, когда ты ее надеваешь, она уже полностью твоя; по ней уже не видно, что она перешла от одного человека к другому. Или вот, взять, например, машины. В точности то же самое. Помнишь, как Реувен Амар продал свой пикап Махлуфу? Я вон поначалу каждый раз как этот пикап видел, думал, что это Амар едет. Даже, когда видел в окне голову Махлуфа, все равно думал, что он едет в пикапе Амара. Но через пару-тройку месяцев я увидел этот пикап на улице и думаю: «Все. Забыла машина человека, который на ней три года ездил. Теперь это машина Махлуфа». Так и все другие вещи. Мы думаем, что они только наши и больше ничьи, а они нас берут да и предают. А теперь, Дуди, сам мне скажи. Если даже машины и одежда нас предают, как же тогда человеку другого человека не предать?
Мы спускаемся по склону оврага. Я иду впереди: прокладываю дорогу, чтобы Ицик не упал. Я иду так, что со стороны может показаться, будто у нас у обоих проблемы с ногами. Как только я слышу, что он начинает тяжело дышать, сразу делаю вид, что мне надо отлить, или что я устал, или что нога болит, и мы садимся отдохнуть на какой-нибудь камень.
И тут вдруг он начинает говорить. Сначала очень медленно. Как будто его слова — скалы и у него не хватает силенок поднять их все сразу за один присест.
— Слушай, Дуди, — говорит он.
Знаю я это его «слушай, Дуди». Начинается со «слушай, Дуди», а чем кончится, никогда заранее сказать невозможно. Однажды, например, чуть не закончилось полицией.
— Вот представь себе, Дуди, — все так же медленно продолжает Ицик. — Представь себе, что ты — террорист. Куда ты пойдешь? В наш дом?
— Не знаю. Что я тебе такого сделал, что ты меня террористом обзываешь?
— Нет, ты послушай. Вот, допустим, мы с тобой сейчас террористы. Куда мы пойдем?
— Что за дурацкие вопросы ты задаешь?
— Да послушай ты. Давай-ка вот, закрой сейчас глаза и хорошенько подумай.
Мои глаза закрылись сами собой. Такую власть имеет надо мной Ицик. Руками-то я смогу справиться с ним, даже если буду больной. Потому что его собственные руки — бракованные. Но когда мы с ним разговариваем, он побеждает меня двумя словами.
— Короче, Дуди. Сейчас мы с тобой террористы, так? Ты и я. Террористы, понял? Ну, представил уже? Видишь нас? Тысячу раз мы с тобой тренировались, и от этих тренировок наше сердце стало крепким, как сталь, и от страха больше в пятки не уходит. И вот наш час пробил. Ночью мы перелезаем через забор на границе, и нас не ловят. От израильской армии нас отделяет меньше двухсот метров, но, несмотря на все свои прожектора, они нас не видят. Ты слушаешь?
— Знаешь, Ицик, скажи что-нибудь по-арабски, а? А то я никак не могу представить, что я террорист.